Выбрать главу

Мамы давно не было. И дело не в уходе в лес и трагической случайности. Света знала, что её рассудительная, даже по-своему умная мама умерла в этом селе за несколько десятков лет до того, как её гроб опустился в землю на холме. Её не стало в тот момент, когда она завесила красный угол иконами, прибила два гвоздя в косяк двери и повесила на них какие-то хитрые обереги. Когда начала оставлять крынку с молоком и хлеб за печкой, вздрагивать от звона колокола и ходить на холм, чтобы поговорить с недавно прибывшим молодым священником Николаем.

Именно тогда в ней что-то надломилось — мама, всю жизнь державшаяся за логику и хозяйскую хватку, вдруг шагнула в другую реальность. Не яркую, не благостную, а полную теней, звуков и предчувствий. Внутри себя Света называла это не иначе как тихим безумием. Таким, что не кричит, не размахивает руками, не срывает одежду, а просто — живёт рядом. Готовит еду, топит печь, гладит по голове, и между делом — делает зарубки на косяке, отсчитывая время до чего-то важного. Или страшного.

Света не верила ни во что: ни в бога, ни в чёрта. Она знала, что у всего на свете есть рациональное объяснение, а самое страшное таится не в детских сказках, а в сердцах и умах людей. Света понимала, что её мать давным-давно сошла с ума. А потом с ней за компанию потерял разум и Пётр.

Младшего брата Света любила. Без тех подростковых вспышек, что разъединяют, — с годами всё это испарилось, утихло, расслоилось на воспоминания. Они обрели ту братско-сестринскую любовь, что не приходит сама собой, а выковывается годами, разговорами, письмами, поездками и, главное, прощением. Они смогли. Хотя раз за разом утыкались в стену непонимания ровно в одном вопросе.

Петя был уверен, что их мать не заблудилась в лесу. Он, сидя на Светиной кухне, раз за разом повторял ей, как молитву, как отчитку, безумные теории, в которых сухие факты смешивались с языческой бесовщиной. Он говорил с горячностью, с той страстной верой, с которой раньше, в детстве, он заступался за уличных котят и бился за справедливость во дворе. Только теперь его сила ушла не в кулаки, а в глаза, в исступлённое желание быть понятым.

Мол, мама знала, что в селе не каждый — человек. Мама вместе со священником искала способ извести тех, кто прятался под масками соседей. Мама боялась, потому что знала: только страх спасает тебя в этом селе. Мол, будешь бояться — тебя не тронут, потому что питаются страхом.

Света сначала задавала вопросы, потом смеялась, а потом плюнула. А что ещё оставалось? Как спорить с человеком, который говорит о страже у пруда, о существах, что не любят колокольный звон, о том, что соль — не для вкуса, а для защиты? Она спорила, пока могла, пока не почувствовала, что каждый её довод рассыпается под тяжестью уверенности брата.

И, в конце концов, решила продать дом. Не потому, что была безжалостной. Не потому, что не любила. А потому что спасала хотя бы себя. Кто-то должен был выйти из порочного круга, в который, казалось, попала вся их семья.

Петя махал руками, говорил, что она не понимает, что всё куда сложнее. Что село никогда и никого по-настоящему не отпускает. Света знала: он так никогда на самом деле оттуда и не уехал. Душа его навсегда затерялась где-то между деревянных домов, мрачного холма, леса и пруда, который и вовсе родил в его беспокойной голове историю, которой не было и быть не могло.

И всё-таки — он всегда возвращался сюда. Он — как пыль на подоконнике, как старая фотография, забытая на чердаке — был частью этого места, каким бы безумным оно ни становилось.

Поэтому его сюда так и тянуло. Не забыл он Марину — девчонку из соседнего двора, что, наверное, так и оставалась в селе. Света не интересовалась ничем, что происходило тут, потому что знала: если уехал — не оборачивайся, чтобы случайно не рассмотреть что-то, что повернёт тебя назад.

Потому, разбирая в доме сразу после похорон мамы, Света раздала иконы, сняла все её обереги — так яростно, что даже случайно вырвала один из них из дверного косяка вместе с гвоздём, — и выкинула засушенные травы. Она сделала это не для чего-то конкретного, а просто потому, что это в итоге и свело маму с ума, а потом — увело в лес. Это был её акт очищения. Своеобразное изгнание. Не демонстративное, а интимное, необходимое, чтобы убедиться, что прошлое не приползёт обратно по стенам, не залезет ночью в сон.

Когда гроб гулко стукнул о дно могилы, вырытой прямо у церкви, Света вздрогнула — не от звука, не из-за погоды, а из-за того, что было внутри. Все слёзы она выплакала ещё в первый день, когда ей только позвонили из полиции. Больше их не было. Осталась только тянущая внутри мысль — ледяная, цепкая, мокрыми лапами стягивающая внутренность немым вопросом.