— Всё так, Вера, — устало произнёс Николай, а потом, не показывая ей своего лица, начал подниматься по лестнице. Каждая ступенька скрипела, откликаясь на его движения. — Останьтесь здесь до утра. Запор выдержит. Не поднимайтесь наверх, — донеслись до неё его последние слова.
Он почти перешёл на шёпот, но звук его слов и шагов отражался от каменных стен и летел ввысь, туда…
Где всё ещё звонил колокол.
На самой высокой точке
Вера уехала на следующее же утро. Туман ещё не рассеялся над низинами, капли росы висели на траве, и в воздухе стоял тот самый липкий запах уходящего тепла — когда прохладно, но всё ещё зелено.
Николай видел, как она убирала в машину сумки, без суеты — аккуратно, продуманно. Она ставила на пассажирское сиденье переноску с котом, крестилась и плевалась — защищалась, как умела, хотя и делала это неохотно. Понимала или знала, что спаслась окончательно. Не телом — душой.
Она не оглянулась, когда садилась в машину, не посмотрела на порог дома, где стоял её «Дима», грустно глядя ей вслед. Потому не увидела, как его очертания качнулись, заклубились всполохами дыма — сначала едва заметно, а потом всё гуще, — взметнулись за ней змеями, и, догнав, сквозь выхлопную трубу влезли в машину в последний миг перед тем, как задние колёса автомобиля пересекли границу двора.
Она не видела, как выходили на главную улицу жители села, и в их движениях ещё сквозили отклики ночного облика. Но первые солнечные лучи — как удар колокола — вновь возвращали им человеческие очертания. Не видела — и слава Богу. Потому что так смогла бы списать события прошедших дней на игры воспалённого разума.
Она притормозила у колокольни: утренние лучи отсвечивали в стёклах машины, но Николай был уверен, что она, запрокинув голову, кивнула ему — неподвижному силуэту, неизменно сидящему на самой высокой точке села до тех пор, пока трижды не прокричит петух.
Пан, строя церковь в начале двадцатого века, хотел порадовать свою супругу — Александру Фёдоровну. Она была набожной женщиной, утончённой и хрупкой, любила музыку и запах ладана, восхищалась церковной архитектурой и говорила, что храм — это лучший подарок, какой может сделать мужчина своей жене. Пан вложил душу и средства, нанял лучших мастеров, даже иконы заказал у иконописца, которого звали «последним из благословенных».
Он не знал, что выбрал отнюдь не лучшее место. Никто тогда не знал. Ни архитекторы, ни художники, ни каменщики, ни сама Александра Фёдоровна, с лёгкой улыбкой ступившая на плиту будущего притвора, не подозревая, что под её ногами спит не земля, а прошлое, которое не желает быть потревоженным.
Не знал об этом никто из ныне живущих и живших тогда, а теперь лежащих выцветшими грудами костей внизу, под фундаментом, у самого основания колокольни и когда-то освящённого храма. Никто не знал. Только отец Николай. Тот, кто слишком долго смотрел в темноту — и начал различать в ней лица. Кто слишком часто слышал тишину, чтобы не распознать в ней зов. Кто слишком часто встречался с одиночеством, чтобы не узнать, когда его вдруг не стало.
До того, как грянула и прокатилась с запада на восток революция, которую столько лет звали Великой, церковь не успела прослужить и года. Барин умер — внезапно, без боли, без крика, во сне, не оставив наследников. Ближайший к нему слуга — крестьянин Тихон, обобрал его имение и закопал награбленное во дворе своего дома. До лучших времён, которые для него так и не наступили. Когда пришли красные — кто-то поделился с ними слухами о кладе. Тихона пытали и убили, но так и не смогли выяснить, где он спрятал панские сокровища.
Священник уехал — или исчез, как многие тогда, растворился в вихре перемен, в пыльной дороге, в страхе. Церкви начали закрывать. Кресты сбивали топорами, резали на дрова, иконы — на полки, киоты — на кормушки. А в притворах и алтарях, где некогда звучали псалмы, где мироточили образа, много десятков лет хранилось зерно, сено, мешки, лопаты и ещё Бог знает что.
Сакральное вытеснилось утилитарным. Реликвии ушли в подполье, спрятались в сундуках и в сердцах. Святыня стала складом, а колокольня — пустой, слепой трубой, которой не было дела до звона. Лишь птицы облюбовали её верхушку, а по ночам — что-то ещё. Что-то, чему не нужен был солнечный свет.
Но двадцатый век начал клониться к закату. Начался медленный, неуверенный поворот назад — от бескрылых лозунгов к шёпоту. Церковь вновь открылась, еë фасады обновили, собрали утварь, повесили колокол. И сюда был приставлен молодой тогда ещё батюшка Николай. Он был полон рвения, веры и человеческой доброты. Он хотел помогать, утешать, молиться и спасать.