Мы были особым племенем, лишённым духовной культуры и говорящим на каком‑то вырожденном наречии. Чтобы установить с нами духовную связь, сначала нужно было пробудить в нас желание, чтобы мы захотели захотеть научиться сознательности и основам общепринятого языка, родной речи. И только тогда можно было думать об искоренении вредных привычек.
А чтобы дело завершилось удачно, нужно было ещё убедить нас или создать сильную мотивацию, чтобы мы поняли, во имя чего мы должны отказаться от ничем не ограниченных импульсов и инстинктов и добровольно терпеть неудобства приказов и этических норм.
Но кто этим должен был заниматься?
Дело для титанов сердца, интеллекта, воли. Такие вообще встречаются редко, и не приходят работать в учреждения исполнения наказаний.
Из лирики часов воспитания, воспринимаемой как гудение электрических проводов, мы возвращались в настоящую жизнь, в переполненную спальню, в закон отбросов общества.
Нравственность, этика?
Идти на дело, не ожидая от него прибыли — глупо; дёшево отдаваться — стыдно; не уметь отбрехаться — растяпа; не унизить кого‑то, если ты более сильный — значит, слабак.
Если я собиралась не дать себя растоптать, опустить на самое дно, превратить в законченное ничтожество, которым все помыкают, мне было необходимо завоевать уважение. Чтобы иметь возможность не подстраиваться под остальных, а самой устанавливать законы, нужно занять соответствующее место в иерархии.
В нашем аду были ещё круги, и никогда прежде я не сталкивалась с таким разделением и ревностным соблюдением кастовых различий, с таким издевательством по отношению к более слабым, с унижением и презрением по отношению к приниженным. Должны были существовать худшие, чтобы на их фоне можно было заметить лучших.
Серьёзность моих преступлений, суровый приговор выводили меня в лучшие. Неказистость телосложения и незнание тюремных порядков сдвигали меня к приниженным.
На первое время мне было достаточно славы отмычки, для которой не существует ни замков, ни запоров. Её принесла из Отделения девушка, раньше меня доставленная сюда.
— Ты выставила пятьдесят хат? — в первый же вечер в спальне спросила у меня Ножка. Пятнадцать лет, разбои, тяжкие телесные повреждения, работа приманкой у воровской шайки; пинала лежачих как раз в самое слабое место — отсюда её прозвище.
— Угу, — неравная борьба с машиной судопроизводства, месяцы напряжения измотали меня, так что я даже не имела желания хвастаться, что судейские не смогли доказать ещё двести случаев, а о золотых пуговицах на мужском пальто не знали даже сами потерпевшие, потому что не внесли их в список пропавших ценных вещей.
На пару дней она оставила меня в покое.
— Ты глоталась?{21} — решила она взять меня в оборот вечером, после воскресного телевизора. Я уже знала о её известном ударе, верховодстве в спальне и о её любовнице, Крольчонке.
— Ради кого мне дырявить собственное горло проволокой или ещё какой гадостью? Не будь дурочкой. Ты же не втёрла бы себе в глаза толчёное стекло, правда? Вот, а бывают такие, которые себе втирают. Но тебе ведь важно иметь томный взгляд, как и мне важно сохранить в целости потроха, потому что это единственное, что у меня есть.
— И не коцалась?{22}
— Нет, и не собираюсь.
— Ты должна.
— Отвали, а?
Подобное принуждение было мне отвратительно. Работа у Нонны была не лучше и не хуже другой, служила источником средств к существованию, своеобразно определяла жизнь, ну и на этом всё. Брутальная идеология молодёжи, получившая распространение в последнее время, не захватила меня в период, когда ради того, чтобы получить поощрение, я готова была слушаться каждого.
Теперь моё самолюбие подкреплялось молодецкой легендой, дополненной высшим признанием со стороны суда, и кличкой, как паспортной табличкой ценного прибора, на которой выгравированы его технические характеристики. Я была переполнена гордостью и инстинктивно не хотела калечиться. Полагала, что могу себе позволить не считаться с авторитетностью наличия шрамов на теле.
— Ночник, подай чинку!
Не ожидала, что Ночник, одна из самых приниженных, достанет из тайника обломок бритвенного лезвия. За долю секунды между испугом и решимостью загнанной в угол крысы я поняла: если сейчас поддамся или они порежут меня насильно, мне конец. Я стану одной из гонимых, под соответственно унизительной кличкой, каким-нибудь Уриналом или Ссаниной, и останусь такой на всё время, которое мне определил суд. Уж лучше подохнуть.