— Тут где-то наш Анискин шустрит, — задумчиво сказал он. — Тебе куда рулить-то?
Они проскочили мимо веселой, с зелеными куполами, заново крашенной церквушки, мимо бревенчатого районного музея покорителей космоса, у входа в который торчала облупленная фанерная ракета. Пропылив окраинными улочками, выбрались к реке, миновали нависший над желтой водой мост, окруженную машинами будочку ГАИ на выезде, и тогда угрюмый этот малый посвободнее откинулся за рулем и закурил сигарету.
— Они меня прошлый раз тут на трояк наказали! — Он кивнул на будочку. — А сегодня, вишь, проскочили. Усёк?
— Нет, — сказал Самошников, — не усёк.
— Ну, и лады… Гони тогда червонец, — невозмутимо сказал шофер, протягивая крепкую короткопалую руку. — Они с меня — я с тебя… Усёк?
Самошников отдал деньги шоферу. Тот небрежно сунул бумажки во внутренний карман пиджака, выплюнул погасшую сигарету и тотчас закурил другую.
— Чудной народ нынче пошел: грошей не считает, — с ленивым превосходством сказал шофер. — Раньше тут, по старым деньгам, пятерку до шахты брали. По-теперешнему выходит — полтинник. А разве сейчас тебя кто-нибудь за полтину покатит? Хрен в сумку! Усёк?
Говорил он обо всем этом как бы с усмешечкой, будто невсерьез, однако в цепком прищуре его глаз, в крепких короткопалых руках, покручивающих оплетенное разноцветными проводками рулевое колесо, чувствовалась непонятная какая-то ожесточенность.
Самошникову неприятно было слушать праздную эту болтовню, блатные его словечки, и он опасался даже, что ненадежный этот человек может высадить его где-нибудь на полпути. Скажет: не повезу — и все! И ничего ты с ним не поделаешь…
Он отмалчивался, не отвечал шоферу. А тот понял, наверное, что надоел пассажиру, и тоже умолк.
Сперва ходко катили они вдоль реки, по шоссе, затем съехали на проселок, петлявший чистым березовым леском, где то и дело приходилось притормаживать, чтобы тупорылая их машина могла перевалить через узловатое оголенное корневище, белой костью выпирающее из черной, как торф, земли. Потом деревья порассеялись, сгинули: вновь приблизилась река; и этот берег, по которому они ехали, был высок, обрывист и пуст, а на том — дальнем и низком — разбросаны были там и сям по зеленой пойме выцветшие, рыжеватые копешки сена. Проблескивали сквозь заросли ивняка извилистые старицы; открывались глухие — не подступиться — озерки, в которых, как думалось Самошникову, греются, должно быть, у самой поверхности бронзовые медлительные караси, раздвигая плотную ряску, полощутся под прибрежными корягами выводки диких уток и гнездится в непролазном том ивняке всякая другая мелкая непуганая живность.
А еще дальше, за луговой поймой, насколько хватало глаз, темнели по взгорью, словно бы поднимаясь в ниспадающую на них небесную синеву, знаменитые партизанские леса. Были они, конечно, уже изрядно прорежены, посечены давними порубками: когда прогнали из здешних мест немцев и принялись заново обживать свежие пепелища, звонкая строевая сосна шла под топор бессчетно — да и современная высокопроизводительная техника не больно щадила ее, — но отсюда, издали, все еще казались эти леса непроходимо дремучими и бескрайними.
Река, пролегавшая теперь рубежом, четко делила видимое Самошниковым пространство на ту благодатную, далекую лесную сторону и бежавшую рядом с машиной пустынно плоскую, пыльную равнину с какой-то солончаковой азиатской порослью по размытым и спекшимся от жары обочинам. Струилось над этой равниной и уплывало за горизонт колышущееся караванное марево, в котором неподвижно висело, зацепившись за четыре полосатых столба — трубы ТЭЦ, зеленовато-пегое дымное облако, и было все это — равнина, облако и трубы — призрачно, как мираж.
Самошникову было странно смотреть на эту равнину и думать, что когда-то, миллионы лет назад, громоздились тут влажные тропические дебри. И хотя они исчезли бесследно, вернее, оказались почему-то погребенными на огромной глубине под землей, превратились в каменный уголь, все же сохранились от них кое-где в тех мрачных каменноугольных пластах отпечатки невиданных листьев, отвердевшие куски диковинных стволов. А вот от этих живых, теплых деревьев, очевидно, не останется ничего, потому что изойдут они едким химическим дымом или, в лучшем случае, пройдя через ненасытные утробы бумажных комбинатов и отслужив недолгий свой век, превратятся в конце концов в то самое бесценное вторсырье, на которое какому-нибудь предприимчивому будущему собирателю посчастливится выменять неувядаемые похождения бравого полковника Штирлица, тиснутые уже не на шершавой смертной бумаге, а на лакированно-вечной синтетической пленке. И реке делить тогда здесь будет нечего — одинаково голо станет вокруг. А может, и самой реки уже и в помине не будет?..