Ему надоела эта мелочная опека, хотелось избавиться от нее. И Комов втайне завидовал однокашникам своим по заочному отделению Литературного института, с кем начинал он когда-то работать в газете, и особенно тем, которые после окончания института, однажды отважившись, бросили службу, бедствовали поначалу, перебивались случайными командировками, внутренними рецензиями, но зато издавали сейчас книжки и стали писателями. Хорошими ли, плохими — не в том суть. Главное, как он считал, — писали они о том, что действительно захватывало их, казалось единственно важным и нужным, — и тем были счастливы…
Иногда он корил себя за то, что, польстившись на постоянный заработок и смалодушничав, все откладывал и откладывал свой уход из редакции на потом, понимая прекрасно, что никакого «потом» у него не будет и, если не хочет он окончательно завязнуть в газетной текучке, надо ему предпринимать что-то решительное — и не завтра, а уже сегодня, сейчас…
Комов твердо обещал себе разделаться с этой текучкой, освободить вечера и написать парочку настоящих рассказов либо взяться за повестушку, о которой давненько уже думалось ему, да вот только засесть за нее все было недосуг. Но тут подкатывала очередная командировка, он принимался созваниваться с различными «конторами», выяснять, что к чему, и уже не о повестушке своей неначатой думал, а о том, как бы поскорее свалить эту командировку, отписаться — и вот тогда уже, тогда…
Встречаясь же изредка с теми счастливыми однокурсниками своими, Комов бодрился, говорил им, что работает над рассказами, пишет повесть, а они с чуть заметной снисходительностью похваливали его и советовали: «Правильно, старичок! Ты дерзай… Ведь у тебя богатейший материал! Да и слово ты, старичок, чувствуешь… В общем, слово ты вяжешь… Ты, дедушка, дерзай, не стесняйся…»
Комов всегда охотно выпивал с ними, спешил расплатиться за всех, и приятели виделись ему великодушными, чуткими людьми, которые понимают и ценят его, готовы поддержать в трудную минуту, потому что он так же талантлив, как и они, да вот беда: не задалось у него сразу — смелости, быть может, не хватило — и поэтому вынужден он растрачивать свой талант, размениваться на поденку…
За столом говорили они нарочито громко, ели суетливо, неопрятно, вытирая губы краем скатерти. И, постепенно хмелея, заигрывали они с немолодыми официантками, которым это, должно быть, нравилось, так как не обижались ко всему привычные эти женщины на неумные их шутки, на слишком откровенные намеки. Но Комов в тайной своей зависти и всепрощенческой любви к этим, как бы уже недосягаемым для него, самоуверенным и удачливым людям не замечал их жалкой актерской пошлости, смеялся грубым шуткам, которые казались ему остроумными и тонкими. Ему льстило, что за столом он сидит рядом с ними, на виду у всех, приятно было слушать ни к чему не обязывающую полупьяную болтовню, и воспринимал он ее не как обычный застольный треп, а как значительный и бескомпромиссный разговор о призвании, о высоком служении, о бескорыстии…
«…Не напечатают, говоришь? Ну и пусть! А ты в стол, старичок, пиши, под ключик!.. Ты, дедушка, помрешь, а мы — друзья твои верные — достанем, прочтем, напечатаем… И станешь ты непризнанным гением, понял?.. Ты работай, старик, дерзай… Давай-ка еще по единой! Ты чего?.. Давай!.. Ну, будем!..»
А утром, при воспоминании об одутловатых их лицах, снисходительных улыбках, плоских шуточках и унизительных похвалах, становилось ему стыдно и за себя и за них. И Комов мучился, сознавая, что время его упущено и что если он все-таки заставит себя когда-нибудь написать что-либо «негазетное», для души — или, как советовали ему приятели, «в стол», — то, в лучшем случае, получится у него действительно лишь парочка рассказов и уж никакая, конечно, не повесть — нет! — а именно повестушка…
Плохо бывало ему на следующий день, очень плохо. И тогда Ярослав Всеволодович ожидал командировки, как спасения.
Покачиваясь потом на вагонной полке или сидя в салоне самолета, Комов опять мысленно возвращался к давнему своему намерению уйти из газеты и написать крупную вещь. Намерение это в дальних поездках не казалось ему столь безнадежным и несбыточным, как после тех случайных встреч и выпивок с бывшими своими однокурсниками.
«А что? Ну, чем я хуже их? Чем? — думал он, запоздало обижаясь на них и уже не зависть к ним испытывая, не неловкость за пьяную ту болтовню, а потребность обличать их серую бесталанность и чванливое самомнение. — Ведь сами-то сочиняют не бог весть что! Больше перед начальством юлят, момент ловят… Пробиваются локтями, печатают всякий вздор, только был бы он общему хору созвучен, отвечал бы сиюминутным редакторским запросам… Сегодня о деревне модно писать — кропают о деревне. Завтра о городе — да пожалуйста, сколько душе угодно! Современность, видишь ли ты, нынче в ходу, рабочий класс… Конъюнктуру чуют за три версты, как волки падаль! А ты, значит, старичок, в стол пиши… Хе-хе… Под ключик! Потом они, радетели, достанут, напечатают… Нет уж, ребята, спасибо вам на добром слове!..»