Некоторое время Груша смотрела на дверь, за которой скрылся директор. Потом её взгляд переместился на Ромку. Она не подозревала, что Ваничкин окажется маленьким колдуном. Грушино указание не возвращаться в класс без специальной директорской просьбы не следовало понимать буквально. По общепринятому сценарию Ромка должен был поплакать в коридоре, на перемене попросить прощения, а там уж Груша вольна была решать дальше — простить его или ещё помучить урок-другой. Ни один ученик в здравом уме не пошёл бы с повинной в кабинет директора без конвойного сопровождения. Ромка словно опять нарушил некое неписанное правило и решил невыполнимое задание с почти издевательской лёгкостью.
— Садись на место, Ваничкин, — наконец, Груша сочла, что пока это будет самое мудрое решение.
Ромка проскользнул на место и легко плюхнулся рядом со мной. В какой-то момент мне показалось, что теперь он не захочет со мной разговаривать — из-за того, что страдать ему пришлось в одиночку. Но, как только Груша стала объяснять новую тему, он еле слышно прошептал:
— Сапожникову убью!
Я также тихо ответил:
— Ага.
К перемене Груша немного пришла в себя. Она подозвала Ваничкина к своему столу, чтобы он пересказал свой диалог с директором и тем самым выдал потайную пружину произошедшего чуда. Но Ромку расколоть было непросто: он насупился, отвечал уклончиво, а иногда просто молчал.
— Ваничкин, ты меня слышишь? — спрашивала тогда Груша.
— Да.
— Ты понимаешь мой вопрос?
— Да.
— Так что же ты сказал Георгию Варфоломеевичу?
— То, что вы сказали сказать, — угрюмо бубнил он.
— А что я тебе «сказала сказать»?
Тут Ромка предпочитал не вдаваться в подробности.
— Ваничкин, ты меня слышишь или нет?
— Слышу.
— Ты сказал, что ты подло обзываешь свою учительницу? Сказал или не сказал?
— Сказал.
— А что тебе ответил Георгий Варфоломеевич?
— «Идём в класс».
— И всё?
— Да.
— Ваничкин, ты лжёшь.
Молчание.
— Ваничкин, я ведь пойду к Георгию Варфоломеевичу и всё выясню. Лучше признавайся: что ты сказал директору?
— То, что вы сказали сказать.
Большего от него Груша добиться не смогла. Но факт оставался фактом: директор пришёл в класс и велел Ромке учиться дальше. Всё получилось, как и требовала Груша.
После уроков, когда мы возвращались домой, Ромка рассказал, как ему удалось целым и невредимым проскользнуть меж Грушей и Жорой. Он не собирался совершать подвигов и идти к Папе-из-гестапо. Просто спустился в галерею, соединяющую здание младших классов с основным корпусом, и тут натолкнулся на директора. Встреча вышла случайной, но совпадение оказалось столь роковым, что Ромке показалось: Папа-из-гестапо уже всё знает и идёт за ним, чтобы отвести в свой кабинет для расправы. И тогда у него сдали нервы. Он ударился в слёзы, чем очень удивил директора.
Ещё больше Георгий Варфоломеевич удивился, когда узнал причину слёз. Из Ромкиных всхлипываний стало понятно, что Ромку выгнали из класса и направили в директорский кабинет за то, что он обозвал Димку Зимилиса грушей.
— Это у меня не специально получилось, — пояснил мне Ромка. — Хотел с самого начал рассказать, а когда он стал спрашивать, как я его обозвал, я почему-то сказал — груша.
— А он? — спросил я.
— Ну, сказал: ай-ай-ай, как нехорошо обзываться, сказал, чтоб я больше так не делал.
— А дальше?
— Сказал: пойдём в класс.
— Да уж, — выдохнул я. — Здорово получилось. Повезло.
— Да, — Ромка помолчал и сделал неожиданный вывод: — А всё-таки классный у нас директор!
— Ага, — согласился я.
Приятное открытие о наличии у Папы-из-гестапо души не облегчило участи Ирки Сапожниковой: сначала её едва не съели огромные африканские муравьи, потом крокодил откусил её ухо, и вдобавок она оказалась предательницей, которая выдала нас главному тирану из Главного бамбукового дворца.
Этим дело не кончилось. Однажды после уроков мы забросали Ирку снежками и набили её портфель последним грязноватым снегом. Чуть позже на стене в Иркином подъезде появилась надпись, сделанная темно-вишнёвой нитрокраской из баллончика, купленного в хозяйственном магазине за рубль пятьдесят: «Сапожникова сука!!!».
Это и была та самая кривая дорожка, ступить на которую я остерегался. На удивление она оказалась не такой ужасной, а кое в чём и притягательно-романтичной. За снег нам попало: Иркин отец нажаловался на нас Груше, а потом ещё не поленился позвонить домой — сначала Ромке, потом — мне. Ромке дома задали нагоняй, у меня, в основном, дело свелось к выпытыванию, кто из нас с Ромкой влюблён в Ирку. Мама сразу поняла, что всё объясняется именно этим, и чем больше я отрицал, тем сильнее она утверждалась в своём подозрении. Только, по её мнению, мы не смогли правильно выразить свои чувства. Мальчик, в соответствии с маминой позицией, если ему нравится какая-нибудь девочка, не должен забрасывать её снежками и устраивать разные гадости, а наоборот — должен стараться сделать что-нибудь приятное.
Но история с надписью осталась нераскрытой: мы с Ваничкиным умело замели следы. Чтобы потом нас нельзя было найти по почерку, мы писали печатными буквами и по очереди: одну букву — Ромка, следующую — я. А три восклицательных знака призваны были ввести потенциальное следствие в заблуждение, что надпись делали не два человека, а три, и так как нас двое, на нас никто не подумает.
Зима в том году прошла быстро, а вот весна тягостно затянулась. С наступлением тепла учиться стало невыносимо. Нас звали тропики, жирафы, слоны и маленькие туземцы, а Груша не только не сокращала количества уроков, но ещё и на дом задавала целую гору. Нас с Ромкой это возмущало.
— Тут детство кончается, — сказал я однажды в сердцах, — хочется погулять напоследок, так нет же! Три упражнения, две задачи, примеров четыре столбика!
— Ей-то что, — поддержал Ромка, — сиди себе, ставь оценочки, какие хочешь, а нам мучайся!
Нашему соседству за одной партой пришёл конец после того, как Ромка подбил меня сбегать посмотреть на Брежнева. Глава страны приезжал перед самыми майскими праздниками — его готовились встречать от самого аэропорта до центра города. Ещё за несколько месяцев город стали усиленно приводить в порядок, а анекдоты про Брежнева по популярности превзошли все остальные серии — про Чапаева и Петьку, про Вовочку и про Штирлица. Анекдоты к тому времени обросли длинющими бородами, их давно знали даже детсадовцы, но, когда кто-то снова брался рассказывать, слушали с удовольствием и солидарно похохатывали. Иногда за день можно было раз десять выслушать историю про то, как Брежнев обдурил Никсона или Картера.
Проезд кортежа ожидался совсем неподалёку от школы — по проспекту Мира, и было страшно несправедливо, что нам в этот день не отменили уроки. Получалось, все, кто хочет, могут посмотреть на человека, которого, сколько мы себя помним, каждый день показывают по телевизору, и только те, кто учится со второй смены, этой исторической возможности лишены.
— Мы успеем, — сказал Ромка.
— А вдруг не успеем? — возразил я.
— Успеем, вот увидишь.
По Ромкиным расчётам Брежнев должен был проехать, как раз во время перемены после второго урока.
— Как мы успеем за пять минут?
— А мы побежим! Минута туда, минута обратно, как раз за три минуты посмотрим! Подумаешь, опоздаем немного — может быть, больше никогда Брежнева уже не увидим!
В Ромкином голосе чувствовалась взрослая горечь — он словно призывал меня не быть дитём, а понять, что даже такой человек, как генсек может когда-нибудь умереть, и тогда наш шанс его увидеть будет упущен.
Думать о смерти Брежнева было немного кощунственно, однако я сдался.
Проспект Мира от нашей школы отделяло каких-то двести-триста метров, но все хорошие места были уже заняты: люди с транспарантами и цветами стояли в несколько рядов по обе стороны средней дороги у заградительных лент, и соваться туда было безнадёжно. Мы забрались на высокий парапет у продовольственного магазина: отсюда до проезжей части было значительно дальше, стоять тесновато — рядом скопились такие же зеваки, как и мы, — но видимость неплохая.