— Вер-рим! — поддержали его сиплый и два-три десятка из толпы. — Вер-рим!
Дальние ряды молчали по-прежнему неопределенно.
— Верите? — опять двинулся профессор к бородачу. Бородач зажмурился:
— А что остается? — И заплакал.
Тут под руку профессору подвернулся некто в шляпе, но с оторванной тульей.
— Вот вы, кажется, интеллигентный человек? — набросился на него профессор.
— Нет-нет! Я как все, — твердо ответил наученный жизнью и в шляпе без тульи. — Я во все верю абсолютно!
— А вы? — спросил профессор стриженого. Стриженый поежился, как от холода. Запахнул рваную шинель на простреленной груди. Закашлялся, заматерился невнятно. И пошагал, ссутулившись, вниз по ступеням. Многие тогда повернулись и пошли вслед за ним. А на их места тут же продвинулись другие.
Постовой грубо встряхнул золоченую клетку. Птица зло защелкала клювом, раскорячила крылья — видно, не сразу поняла, чего от нее ждут. Постовой потряс клетку вторично. В ответ птица быстро нашла нужную страницу и прочитала:
— И увидели они град осиянный. И вошли в него. И нашли они на главной площади Сапоги восемьсот шестьдесят четвертого размера. И поклонились им. И только тогда обрели они счастье, покой и веру!
Я закричал:
— Заткни пасть, продажная птица!
Тут человек в шляпе без тульи повернулся ко мне страдальческим лицом. И быстро прошептал:
— Ну, не веришь — и не верь! Просто возьми и соври! Ты что, не догадываешься, какая обстановка складывается?
— А зачем вы-то до сих пор врете? Ведь вы же давным-давно мертвые!!! — так же, шепотом, ответил я человеку в шляпе без тульи.
— Ты доорешься мне. Я тебя возьму на всякий случай на заметку, — сурово осадил меня атлет.
А давешняя старушка крикнула в сторону клетки:
— Батюшка! Ты на нас сильно не серчай! Мы тебе не поленья с глазами деревянными, чтобы во что попало верить. Уж лучше мы пойдем отсюда. Сами себе дорожку поищем. Не серчай, батюшка!
И с этими словами старушка подхватила оглобли, дернулась в них, и, против ожидания, наша телега загремела и поскакала по камням довольно бойко. Колонна неохотно расступилась. Некоторые под видом, что помогают и подталкивают, отделились от всех и пошли вслед за нами.
Ровная каменная дорога сразу кончилась, и телега натряслась по кочкам. Дед, за моей спиной терпеливо покряхтывал и вдруг сказал:
— А малина, мать, у нас под окнами, наверное, стоит оградная…
На что старушка, согнувшись пополам и натягивая жилы на тощей шее, отвечала:
— Терпи-терпи, Егор Михалыч. Ми тебе сичас единым духом домчим.
— Баушка, куда мы? — спросил я уже, конечно, догадался, что это баушка).
— Домой, внучек, домой, — и споткнулась, и едва не упала на колени.
— А где наш дом?
— Там, кажется! — поправила она сползший на глаза платок и махнула неопределенно в сторону белой каменистой горы, на которую мы пытались взобраться. — Ты не крутись, ты запоминай дорогу!
— А что это за люди? — не слушался и оборачивался я.
Позади нас тянулась длинная вереница. Причем последних уже и не было видно в сумерках.
— Это все наши. Эти до тебя были, — стало срываться дыханье у баушки, и в горле у нее заклекотало. — А там те, кто… будет после тебя.
Я посмотрел вперед. Высоко-высоко, примерно на полпути к верхушке белой горы, легко прыгала по камням какая-то совсем маленькая девочка… Телега дернулась и остановилась.
— Баушк, ты не умираешь еще? — забеспокоился я. — Давай я тебе помогу тащить телегу!
Баушка не отвечала. Ноги ее подкосились.
И она, как шла, так и легла в оглоблях. Я попробовал поднять баушку. Мертвая, она была легче пуха. Я положил ее рядом с дедом, в ногах у него. И горько заплакал. А дед в беспамятстве сказал:
— Не плачь, мать. Чего теперь плакать? Видно, отмучились мы с тобой.
Тогда я с яростью схватился за оглобли. Я дернул телегу, и она с великим трудом, но подалась. Я тащил телегу, но никак не мог вспомнить дорогу. Я останавливался и кричал тем, что без слов двигались за мной:
— Куда мы идем?
Но они тоже останавливались и молчали.
И я вновь тянул телегу в гору. И вновь, оборачиваясь, кричал:
— Куда мы идем? Где наш дом?
Но не было ответа. И тогда я понял все…»
Сдерживая зевоту, я перелистываю с десяток страниц рукописи:
«…Приезд мой отмечен: выпал сильный град, побивший картофельные кусты. Моя соседка Аграфена Дементьевна прямо и простодушно связывает стихию с появлением нового человека…» Ну! Разумеется! Без странностей и без событий у Алеши никогда не обходится. Даже если они и не имеют места быть. «Какое же это чудное село! Ему лет четыреста, не меньше. Половину этого времени держит у себя в костистой длинной голове столетний дед Лукьян Яковлевич Бореев… Столетний — это, пожалуй, слишком приблизительно. Сто — это точно. А скольких сверх ста, того никто не ведает. Потому как никого старше Лукьяна в селе нет: некому помнить… Одна наша молоденькая учительница, из местных, рассказывает, будто бы столетие Лукьяну Яковлевичу справляли на пионерском, для нее последнем, сборе, примерно прикинуть даже: лет так восемь назад. Сам Лукьян, помня цепко почти все село в десяти поколениях, заняв, очевидно, голову этой, оказавшейся бесценной для меня ныне информацией, личный счет времени как-то запустил. Каждый месяц, в день «пензии», когда он начинает ощущать некоторую живую связь с окружающим, начинает чувствовать, что и его не забыли, «коли деньги-то носят», — в этот день он посылает либо Аграфену Дементьевну, либо кого из сыновей (Ананию 85, Антону почти 80) в райвоенкомат. Поинтересоваться насчет возраста. Не может он допустить и мысли, что его, бойца, давно уже сняли со всех учетов. Сыновья, понятно, не идут, им пора уже и свои счета подбивать. Мне все время смешно наблюдать, как они, три деда, причем внешне в одной стадии старения, соблюдают в разговоре родственную табель о рангах: «Папа… Папашка… Сыны вы мои… Сынки…» Аграфена Дементьевна на пять лет моложе младшего сына, она четвертая жена у Лукьяна, потому все трое зовут ее одинаково: Граня… Аграфена Дементьевна в военкомат тоже не идет. И так много у нее дел на этой земле, чтобы справлять еще блажь столетнего…