Я засунул сигарету в зубы, пожал ему руку и некоторое время смотрел на него, чуть улыбаясь.
Никакого такого Роберта я не знал, этот парень мне явно встретился впервые в жизни.
Наконец, ничего так и не поняв, я прикурил.
– Не узнаёшь? – спросил он, тоже улыбнувшись. – А я тебя ещё в поезде узнал, но подходить постеснялся. Забыл меня?
Что-то такое знакомое мелькнуло в улыбке – но зубы у него были отличные, нос вдавленный, и подбородок тоже такой – будто часто принимавший удары боксёрской перчаткой, а то и просто голого кулака.
– Да, – признался я. – Совсем не помню. Напомни.
– Роберт Смирнов, мы в одном классе учились.
Я очень долгие десять секунд смотрел на него.
– Да, изменился, – тихо согласился он, хотя я по-прежнему молчал.
Всё равно не поверив ему, я воскликнул, без особого, впрочем, нажима:
– Вот так раз! – и ещё раз пожал ему руку, тут же заметив наколку, сделанную в странном, но очень заметном месте – на кисти руки, между большим пальцем и указательным – такой рисунок не спрячешь. Человек, нанёсший здесь рисунок, желает, чтоб все сразу понимали, с кем имеют дело.
Наколот у Роберта был солнцеворот – так язычники славянского рода рисовали в былые времена свастику.
Последнее, что я запомнил из нашего, двадцатилетней давности общения, – как он принёс в школу тетрадку со своими стихами: очень плохими, но не по форме – форма была вполне себе ничего, на всё ту же «троечку», – а по мутному содержанию.
Там не было никакой традиционной пышной графомании, какой страдают русские мальчишки, сочиняющие стихи, – зато имелась непроваренная, всё время что-то недоговаривающая философия – маловменяемая и без гонора; читаешь и слышишь один слабый писк, как от пойманного в руку, ещё живого пескаря.
Ничего хорошего и ничего плохого Роберту о его стихах я не сказал, только удивился: отчего он мне их показывает? Так сильно доверяет?
Но этот, стоящий возле электрички Роберт – никак не мог с тем Робертом иметь ничего общего.
Нынешний Роберт был хоть и пониже меня, зато в полтора раза мощней и шире.
Добрую четверть своей жизни я носил военную форму, сдавал – и сдал – на «чёрный берет», кто меня только не бил по голове – и кого я только не бил, я побеждал в межведомственных соревнованиях лучших спецподразделений своего региона… однако сейчас мне пришлось себе признаться, что Роберт выглядит по-настоящему угрожающе; и если б у меня была хотя бы одна возможность избежать драки с таким персонажем – я бы избежал, и не очень стыдился этого.
Роберт, однако, не собирался мне угрожать, а был озабочен, похоже, тем же, что и я: желанием доказать мне, что он – это именно он.
– Ты, кажется, эмигрировал в Израиль сразу после школы, – вдруг вспомнил я; кто-то мне рассказывал об этом, наверное, та самая девчонка, что сидела впереди.
– Да, отец увёз меня… – просто ответил Роберт. – Пришлось отслужить там в армии. И потом вернуться. Домой, в Россию… А отец остался.
Я вздохнул. Я ничего не понимал всё равно.
– У тебя наколка… интересная, – сказал я.
– Ну да, – всё так же просто согласился Роберт, однако на этот раз без улыбки. – Многое в жизни меняется.
На бритой голове его виднелось несколько давних шрамов – глубоких, многими швами прошитых и заработанных, судя по всему, не при рядовых обстоятельствах.
– Дашь мне свой телефон? – попросил он.
Убеждение, что это нелепый, бессмысленный розыгрыш, так и не покинуло меня, даже когда мы расстались.
Роберт не позвонил.
Если ты когда-то видел себя в форме, и побеждал – желание ещё раз её надеть никогда тебя не оставит.
Я старался, я пообещал своим близким, что не буду этого делать, – но обманул.
В одном фронтовом городе я – адъютант своего командира и весёлый друг карбонариев, – провёл недели и месяцы, решая то одну задачу, то другую, – то в гражданке, то снова по форме, то безоружный, то со «Стечкиным» на левом боку, с «Калашом» на задних сиденьях, и с парой «Мух» в багажнике.
Этот город, прострелянный сотни раз, но не сдавшийся, огромный и красивый, в очередной заезд мучительно напомнил мне Гавану.
Кому-то другому он напоминал Белград, кому-то Иерусалим, кому-то Берлин – видимо, всякий ехал сюда за своей родиной, или за своей ненавистью.
А мне, говорю, Гавану – я там бывал.
Ничего, казалось бы, особенно схожего в этих двух городах не было: разве что широкие проспекты и почти избыточная, имперская – хоть и оставшаяся в наследство от разных империй – архитектура.