Вспоминаются Темкины стихи:
Темка — пижон, черепаший суп он уплетает, как пацан мороженое, но ради красного словца Залужный что угодно может сказать.
Мне всегда жаль черепах, разделываемых Дыментом для супа. Стоило жить на свете двести лет, чтобы покончить так бездарно. Двести лет — подумать только. Четыре человеческих поколения сменились на земле. Двести лет назад в помине еще не было Пушкина и Лермонтова, еще не совершилась Великая французская революция, шла Семилетняя война, царствовала Екатерина Вторая. Еще носили, помнится по книгам, смешные растопыренные кринолины и только входили в моду фраки. Еще не знали железных дорог и пароходов, не говоря уже о самолетах, радио, телефоне, была деревянной захолустная Москва и еще вовсе молод Петербург, а она уже существовала, не предки ее, а она сама, именно эта вот замшелая черепаха в костяной рубашке, со змеиной головой. Она, как и теперь, неторопливо и осмотрительно ползла по этой же самой пустыне, переставляла когтистые лапы, приглядывалась к варанам и хамелеонам, к торчащим из песка остаткам сожженных солнцем травинок. Она откладывала под камнями яйца и выводила смешных игрушечных черепашат, хоронилась от беркутов и тяжелого верблюжьего копыта. И двести лет назад ее опаляло солнце, она видела весною на бортах сая ослепительные маки, видела, как раскачиваются на ветру недолговечные тюльпаны, желтые и багровые, как они роняют на песок лепестки, а черепаха проползала мимо, равнодушная одинаково и к прекрасному и к безобразному. Ее зовут мудрой — словно долголетие само по себе залог мудрости, а ведь черепашьего ума хватает лишь на то, чтобы сберечь собственную жизнь...
Черепаха осматривается. Не посчитав меня за врага, ползет дальше. Протягиваю руку, черепаха мигом уходит в самое себя, встаю и поднимаю черепаху, змеиная голова тотчас высовывается — только птицы да человек не боятся высоты, прочим тварям она грозна и непонятна.
Черепаха перебирает лапами, еле слышно шипит, сейчас она с перепугу начнет испражняться. Кидаю на песок, она замирает — горбом вниз. Пройдет несколько минут, прежде чем она опять посмеет высунуться. Но если не за что будет зацепиться когтистыми перепончатыми лапами, так и останется лежать, бедолага, на палящем солнце, пока лучи не убьют ее — двухсотлетнюю, бронированную, беззащитную, слывшую мудрой, а на самом деле наделенную ограниченным звериным опытом да инстинктом.
Я не отличаюсь сентиментальностью и склонностью к дешевой патетике, иначе сравнил бы себя с этой барахтающейся на песке тварью. Аллегория мелькнула, не утвердилась, я перевернул скотину в костяной рубахе — пусть ползет, пусть живет! — улегся и принялся думать о собственной персоне.
Жизнь моя до прошлой зимы шла, в общем, обыкновенно.
«Его биография — это биография миллионов советских людей, это биография нашего молодого поколения», — так написал бы газетчик, приди кому-то блажь заняться моим жизнеописанием. Любят еще у нас — порой без всякого повода — погромыхивать трескучими фразочками, особенно журналисты, умиляются черт знает чем. А биография действительно самая обыкновенная: 1940 года рождения, русский, из крестьян Владимирской области, член ВЛКСМ, закончил после семилетки Саратовский геологоразведочный техникум, служил срочную топографом в ТуркВО, после демобилизации остался в Средней Азии, техник экспедиции «Мушук», заочник третьего курса университета. Вот и вся анкета.
Когда-нибудь анкеты усовершенствуют. Не то чтоб люди станут подозрительнее — времена всеобщей подозрительности миновали. Пусть бы после всяких там «ф. и. о.», «пол — муж., жен. — ненужное зачеркнуть», «место рожд. по существующ. адм. делению» — где-то на второй странице было бы напечатано так:
— К чему ты стремишься в жизни?
— О чем ты мечтаешь?
— Твое представление о счастье?