Выбрать главу

Когда возникало Человечество — содрогалась, корчилась и вопила Земля. Она заливала себя потоками голубой крови, ее жгла собственная кровь, Земля содрогалась, покрывалась рубцами, шрамами, ее секли морщины. Земля калечила себя, чтобы произвести новое, юное и прекрасное, самое прекрасное из того, что доведется ей создавать. Земля корчилась, извивалась, рычала, обливалась кровью — голубой и багровой, а разрешившись от бремени, расцвела сама и помолодела, чтобы навек остаться такой. И лишь кое-где запечатлелись на лоне Земли родовые рубцы — почетные, выстраданные, совсем не уродливые.

Наверное, так вот возникает еще и Искусство. Когда рождается оно — душа художника вопит и содрогается, рыдает и рвется в клочья от любви, от ненависти, от тупого, безысходного сознания бессилия, от клокочущего желания выразить себя и — в себе — ближнего своего, от безудержной потребности сделать так, чтобы явленное было величественно и прекрасно.

Прекрасное, доброе, мужественное, гордое рождается в страдании, в сердечной спазме, в судороге, в крике.

Втихомолку проявляются лишь подлость, зависть, клевета, ползучая бездарность, тупое равнодушие, рыбье холодное скольжение.

И даже пусть тот, кто создал Красоту, окажется непригляден сам на вид — пусть, в том ли суть! Был слеп Гомер, был хромоног Микеланджело, был обрюзгл Мусоргский, суетен Бальзак, высокомерен Тургенев, несправедлив Дюма — разве это важно в них для современников и для потомков? Важно другое: они создатели бессмертной Красоты...

Иду. И веселая, добрая мать прекрасного — Земля простирается передо мною. Земля по имени нагорье Мушук.

Угрюмая, сумрачная, прячущаяся от людей за крутым, в предательских осыпях, обрывом, исполосованная шрамами, облыселая, покрытая едучим прахом, раскаленная, бесплодная теперь, как становится, износившись, бесплодной много и трудно рожавшая женщина, — земля эта виделась мне великолепной и доброй, величественной и вечной. В ней, будто неисчерпанная, невылюбленная любовь, хранились сокровища, предназначенные людям, рожденным в крови и стонах ее сыновьям, — я всегда помнил об этом, и потому я люблю морщинистую, угрюмую, на вид невзрачную частицу планеты с нелестным и даже смешным именем Мушук.

Я шагаю в легких расшлепанных сапогах. Держу приклеенные к твердому картону аэрофотоснимки. Мне предстоит сегодня уточнить то, что зафиксировал беспристрастным, объективистским объективом фотоаппарат — слишком точный и объективный, беспристрастный и холодный, чтобы представить верную картину: создать ее под силу только человеку — не столь уж точному, как аппарат, но зато одухотворенному и потому способному дать единственно верное представление об окружающем нас.

Для фотоаппарата нагорье Мушук было только сложным комплексом вертикальных, пологих, горизонтальных залеганий скальных пород, возвышенностей, саёв, нагромождений, выполаживаний. Только этим.

С точки зрения утилитарной и для меня здесь простирались коренные скальные породы, относящиеся к девонскому периоду. Они состоят из доломитов и сланцев с возможными кварцевыми прожилками, а то и кварцевыми телами, пронизанными дендритами золота. Я фиксирую это в пикетажке и на снимке, я такими словами, терминами думаю обо всем, что окружает меня.

И в то же время мне видно и понятно то, что прошло мимо аппарата — беспристрастного, точного, объективного.

Добираясь — сначала в кузове, потом три километра пешком, — я видел издали гребень Мушука, словно бы второпях обкусанный тупыми ножницами, приклеенный к серовато-синему фону, молчаливый и таинственный. Мушук притягивал меня и приближался, он был угрюм и молчалив, но безмолвие это не пугало и не отвращало меня.

Я видел, приблизившись, скрученные желваками склоны. Да, это всего лишь обыкновенные доломиты. Но не просто породы, а нечто словно бы живое, наделенное характером и сущностью. Они темны и насуплены. Они могут показаться недружелюбными тому, кто не научился понимать непростой их характер. Но ведь это — лишь маска, видимость, а не суть.

Как белые цветы на лохмотьях, выделяются на доломитах включения кварца. Там же, где склоны состоят из слойчатого известняка, они похожи на гигантский зачерствелый пирог. Предательски зовут к себе осыпи — они хранят покой гор, они то прямы и блестящи, подобно ленте каменного угля на транспортере, то извилисты, как застывшие ручьи. Непосвященному кажется, будто по ним легче вскарабкаться наверх. Я давно знаю их норов, как и всякий геолог. Я знаю коварство мелких осыпей и потому миную их, я лезу по камням. Я лезу долго, делаю передышки, а потом встаю на гребне, ветер шибает зло и настырно, хочется пнуть его сапогом, прогнать, как надоевшую собаку.