Выбрать главу

Он рассказывал — пока еще с чьих-то слов — о немцах. Как они идут и атаку — сытые, откормленные, уверенно, ровно шагая по нашей земле, в рубашках с закатанными по локоть рукавами, с автоматами на груди, поливая все впереди свинцом. Идут, как на прогулку, без вещмешков за спиной, без шинелей, без скаток — все это везет за ними обоз, чтобы они могли быстрее и легче наступать. Штыки висят в чехлах у них на поясе, штыки-кинжалы. Это опытные солдаты, прошедшие выучку на полях Франции, Польши, Югославии. Но Россия не Франция, не Польша, не Югославия...

Нам нужно выиграть время — подбросить из тыла свежие дивизии, восстановить фронт, где он прорван. Война может затянуться. Насколько?.. Трудно сказать, но может, например, на полгода... («На полгода?!»)Да, и надо понять, привыкнуть к мысли, что это самая тяжелая, самая страшная война — из тех, которые когда-нибудь приходилось вести нашей стране...

Отец сказал, что мы должны уехать в Астрахань, для него будет спокойнее — там, на фронте, — когда мы окажемся в глубоком тылу...

Если сюда придут немцы... Вы ведь знаете, как они обходятся с евреями, да еще с такими, у кого кто-то служит в Красной Армии...

Неужели они придут в Крым?

Он не ответил, только погладил меня по голове.

— И тянуть с отъездом не следует... Может случиться, что потом будет поздно, — вырвалось у него.

Мне вспомнился фильм «Профессор Мамлок», мы видели его несколько лет назад...

— Па, — спросил я, — почему они ненавидят евреев?

— Они ненавидят всех честных людей.

— Почему?

— Потому что они фашисты...

Он знал, что отъезд из Крыма для матери равносилен смерти, к тому времени у нее открылся еще и туберкулез горла, — но уверял, что в Астрахани осень бывает хорошая, сухая, а зима — отличная, морозная, снежная, ну а весной... Уж к весне-то мы вернемся... Непременно вернемся...

Ему надо было рано вставать, чтобы вовремя поспеть в часть. Мать ушла, надо было выстирать отцу белье, портянки. Бабушка убирала со стола. Отец разделся, лег, наган сунул под подушку. «Зачем?» — спросил я озадаченно. «Так положено, на всякий случай», — ответил он.

Все это было так странно... Я долго не спал, слушал, как шептались родители, то громче, то тише, чтобы не разбудить меня. Дед всю ночь ворочался, поднимался покурить и, чиркая спичками, смотрел на часы. Бабушка встала еще затемно и принялась гладить, сушить утюгом отцовское белье, опасаясь, что к утру оно не просохнет.

Утром, до отъезда, отцу зачем-то нужно было заглянуть в санинспекцию, я пошел с ним. После почти бессонной ночи в голове у меня было как-то по-особому прозрачно, предметы вокруг лишились плотности, жестких, устойчивых контуров — казались размытыми, сдвинутыми. Впрочем, бессонная ночь была тут ни при чем. В это голубое, нежное утро, когда так громко, взахлеб отовсюду звенели птичьи голоса, когда листва на кустах и деревьях была так пышна и прохладна, и воздух так прозрачен, и сосны так солнечны, — в это утро мы шли мимо знакомых зданий, где каждое окно, как бельмом, затянуто было бумажными лентами на случай бомбежки. Большой дворец покрывали бурые, ржавые, зеленые пятна в целях маскировки. Прямо напротив инспекции на толстом, в три мои обхвата, ливанском кедре был наклеен грозно взывавший плакат: «Все — для фронта, все — для победы над врагом!»

Тишина, разлитая в тот ранний час над Ливадией, казалась неестественной, готовой в любую секунду лопнуть от хриплого воя сирен воздушной тревоги.

Отец шел со мною — в пилотке, в тугих ремнях, похудевший, подтянутый, он сделался моложе, мужественней, что ли, и, пока мы шли, говорил мало, сосредоточенный на чем-то своем. А мне так хотелось, чтобы он заговорил со мной, но не как прежде, а как должен отец, офицер, говорить со своим сыном, уже не маленьким, уже почти взрослым, который обязан теперь заботиться о больной матери и вообще быть мужчиной, главой... Я даже слова придумал — те, с которыми обязан был обратиться ко мне отец, а я — запомнить их, пронести в сердце до самого конца войны, чтобы, когда мы все сызнова встретимся, сказать ему: «Я сделал все, как ты мне велел».

Я ждал этих слов, очень важных, мужских слов, но, видно, отец приберег их напоследок. И правильно, думал я. Он скажет их в самом конце... Но гравий сухо скрипел у него под сапогами, он бережно нес мою руку в своей и ему казалось, должно быть, что слишком еще детская, мальчишеская, несерьезная эта рука... Во всяком случае никами с нетерпением ожидаемых слов от него я не услышал.