ВЫСТУПЛЕНИЕ РУЗВЕЛЬТА ПО РАДИО
Нью-Йорк. 10 декабря.(ТАСС).
Вчера вечером Рузвельт выступил по радио с речью к американскому народу. В своей речи он сказал:
Внезапное нападение, преступно совершенное японцами в Тихом океане, является апогеем десятилетия господства аморальности в международных отношениях. Сильные и предприимчивые гангстеры объединились в одну шайку для того, чтобы вести войну против всего человечества. Теперь они бросили вызов Соединенным Штатам Америки. Их действия привели к гибели многих американских солдат и матросов. Потоплены американские суда, уничтожены американские самолеты.
Наша политика основана на той коренной истине, что оборона каждой страны, сопротивляющейся Гитлеру или Японии, является в конечном счете обороной нашей страны.
В мире, который управляется на основе принципов бандитизма, не существует безопасности ни для одной страны и ни для одного человека.
Мой дорогой муженечек!
Так и нет от тебя ничего. Хоть бы поскорее узнать, что ты жив.
Это самое главное, а остальное поправимо. Что бы с тобой ни произошло, ты для меня останешься прежним, чудным мужем и для сына лучшим отцом, о родителях и говорить не приходится, для них ты будешь всегда желанным. Заботой мы тебя окружим исключительной, каждый твой каприз будет выполняться. Только бы ты скорее вернулся... Это письмо семьдесят восьмое. Сыночек часто пишет. Он с удовольствием помогает по хозяйству, после чего целый день ходит с гордо поднятой головой... Мой любимый, как я соскучилась, какими длинными без тебя кажутся вечера и ночи... Скоро 6 месяцев разлуки. Так бейте же фашистов, гадов, сильнее и скорее возвращайтесь с победой. Целую моего единственного бесконечно.
Твоя Сарра 19/ХII
Декабрь выдался на редкость студеным. Замерзали — промерзали, как лужица, до самого донышка — мы в очередях. Долгих, унылых, червем растянувшихся вдоль улицы. Между серых, по самые брови повязанных старушечьих платков. Между стариков с багрово-сизыми лицами, в рогожных рукавицах и огромных, как пароходные трубы, валенках с калошами. Хорошо, если удавалось притулиться где-нибудь у стенки, в укрытом от ледяного ветра затишке. Но и тут ноги вскоре начинали коченеть, холод заползал в рукава, сводил пальцы и постепенно, как широким плотным бинтом, все туже охватывал тело. А заветные двери, заветный прилавок, заветные гремучие, разбитые гирями жестяные чашки весов еще так далеки, а очередь едва ползет, больше топчется на месте, больше стоит, вмороженная в улицу, в стену, в снег, и можно бы сбегать домой погреться, да вдруг взбредет кому-нибудь проверять номера, затеять перекличку... Вылетишь, как миленький!.. Так что уж лучше не отлучаться, не покидать своего места, лучше поколотить ногой об ногу, похлопать ладошкой о ладошку...
Но чем все это было в сравнении с бедой, которая жила с нами рядом, за стенкой... Туда, к старикам-родителям, из блокадного Ленинграда приехала дочь, молодая женщина, с сыном. Их вывезли и осажденного города по льду Ладоги, трещавшему под колесами грузовиков. Мне нравилось, несмотря на разницу в возрасте, играть с малышом, светленьким, плотненьким, веселым. Зато его мать... Я не слышал от нее за всю зиму ни одного слова. Ни я, никто из нас. Мы видели, как она иногда выходила на холодную, с выбитыми стеклами террасу, тянувшуюся вдоль всего второго этажа, — как она появлялась там в распоротых сверху до низа валенках, в которые не вмещались ее разбухшие ноги, и лицо ее, в тяжелых серых оплывах, с еле видными из-под набрякших век глазами, не было ни молодым, ни старым, ни красивым(говорили, прежде она была красавицей), ни уродливым, оно было безжизненным и потому особенно страшным. И когда я видел ее на террасе, куда она выходила «подышать», т.е. сделать пять или шесть шагов по скрипучим, промороженным доскам, всего меня пробивало ознобом и я готов был бежать куда угодно, сам не ведая, от кого, от чего...
Она была здесь, рядом, и мне казалось — здесь, рядом был Ленинград...
МАССОВЫЙ ЕВРЕЙСКИЙ МИТИНГ В НЬЮ-ЙОРКЕ