Выбрать главу

8

Большое горе свалилось на Грунькины плечи. По ночам Грунька плакала, но гнев и обида не позволяли ей первой сходить к Ваньке, предъявить свои права на его любовь, оборвать эту жестокую, мучительную неизвестность…

С того вечера, как умерла Сидориха и она вернулась из Албазина сама не своя, Ванька только однажды приходил к Епихе подать заявление о приеме в артель. Фиска тоже забегала раз — и случайно ли, что именно в тот же день и час, что и Ванька? Не подстроена ли была эта встреча, не условились ли они заранее? Видно, это так и есть, между ними сговор, Фиска околдовала ее любимого, оторвала его от нее, отбила, навсегда отбила… Иначе никак не могла она объяснить себе, почему он не нашел для нее ни одного слова у изголовья покойницы, он, который бесперемежь твердил: «Вот помрет, тогда и поженимся». И что же? — злую старуху унесли в могилу на бугорок, кажется все путы теперь развязаны, а он не идет…

Нежданный приход Ваньки к ним, встреча его с разлучницей Фиском у нее на глазах подтвердили самые мрачные предположения Груньки. Парень даже не поглядел на нее, — боязно и стыдно ему поди! — наскоро переговорил с Епихой, сделал что надо и увел Фиску… Они пошли вместе, — это ли не улика, не доказательство черной его измены?

Грунька не вытерпела, выскочила следом в темные сени, задохнулась в крике:

— Не смей, Фиска! Фиска, не смей!..

Та непонимающе обернулась, немой вопрос застыл в зеленых ее глазах… Но она захлопнула двери сеней, ничего не могла вымолвить больше, слезы и злоба душили ее, она затряслась в рыданиях…

Грунька пересилила себя, обуздала печаль свою, свое невыразимое горе…

С той поры все в доме стали примечать в ней большую перемену: будто та Грунька — и не та, затуманился взор девки, тоска в глазах ее, задумчивость, молчаливость. Епиха первый подметил эту перемену, — от его глаза не укроешься. И как-то раз, оставшись с сестрою наедине, пристально поглядел на нее:

— Что с тобой сделалось, Грунюшка?

— Ничего, — потупилась она.

— Как ничего? — принялся допытываться Епиха. — Анадысь ты укачивала Феньку… я думал: мне померещилось… Ан, выходит, и не померещилось. Ты ведь плакала тогда?

— Не плакала я, — прошептала Грунька, — с чего ты взял?

— Сказывай! — не поверил Епиха. — Может, надоела тебе девичья доля? О женихе тужишь?.. Хочешь, чтоб я просватал тебя, вот как Фиску?

Она готова была взвыть от тоски, — не он ли обездолил ее, подсунул ее жениха ненавистной Фиске? Это он лишил ее любимого, он — родной брат! Но разве он виноват? Ежели б только Епиха мог знать, он никогда бы не стал этого делать, заступился бы за нее, единственную свою сестру, пособил ей… Нет, она не имеет права серчать на него…

— Что же молчишь? — с братским участием спросил Епиха.

— Нечего и сказывать-то… нечего…

Грунька поспешила уйти, оставила Епиху в глубоком раздумье: «Нет, здесь что-то не так…»

Фиска тоже пробовала расспрашивать Груньку, что означал ее крик в сенях и к чему относилось ее требовательное «не смей!». И так же, как брату, ничего не ответила она. Что ж ей, кричать, что Фиска отняла у нее любимого, отняла счастье, что она брюхата и скоро будет рожать, — в этом она даже Ваньке не признавалась! — нет и нет, этого не дозволяет ее девичьи гордость и стыд. Слов нет: узнай правду, Фиска станет пытать Ваньку, он может быть посрамлен и наказан за свою измену, — он лишится и Фиски и ее; или… вернется к ней? Ну, а вдруг Фиска не поверит или поверит только Ваньке, который нагло ото всего отопрется, и они оба понесут о ней по деревне худую, позорную славу? Нет и нет, лучше смолчать, лучше вырвать себе язык, кинуться головой в колодец!

Зря приставала Фиска, зря заставляла обливаться кровью несчастное Грунькино сердце, — ничего не добилась, отстала. Была Фиска Грунькина подружка, и нет подружки — лиходейка, злая змея, вот она кто ей теперь!

9

Насыпала снегу зима, и брат Епиха давно уже поднялся на ноги, а Грунька все еще не соберется в Албазин к Ваньке, не может заставить себя пойти к нему… пойти, быть может, в последний раз!

И вот как-то раз Епиха возвратился от Анохи Кондратьича и сообщил за обедом:

— На свадьбу звали нас. На рождестве свадьбу играем — Фиску за Ваньку Сидорова выдают… Легкая рука у меня, Лампея!

— Да неужто! То-то радости батьке с маткой, — ответила обрадованно Лампея, — совсем было скисла девка, будто вековухой оставаться собралась. Помнишь небось, какая она еще летом была?

Епиха загадочно ухмыльнулся: ему ли не помнить, не он ли причина Фискиных недавних слез? Только он, да сама Фиска, да еще, кажись, старая Ахимья Ивановна знают, что творилось с красавицей все эти годы, — даже, от Лампеи, от которой Епиха ничего не таил, даже от нее, скрыл он тайну несчастной Фискиной любви.

Епиха еще раз улыбнулся и сказал:

— Заприметил я в Фиске перемену — щеки налились, глаза блестят. Совсем другая стала девка! И Ванька тож… Помнишь, они вместе к нам приходили… Ну, думаю, клюнуло, не пропало мое сватовство. Я чуток подтрунил над ними, а расспрашивать… зачем, думаю, в чужие дела мешаться, в краску молодых зря вгонять. Идет дело, вижу, — ну и пусть идет. Все равно, мол, на свадьбу позовут свата, никуда не денутся. И, вишь, позвали… Теперь бы мне сестренку за хорошего парня пристроить…

И тут Грунька не выдержала: едва дождавшись конца обеда и наскоро убрав со стола, она кинулась в Албазин. Сухая, колкая злость будто подхлестывала ее.

Счастливый жених был как раз дома — где ему и быть в эту пору. Увидав вошедшую в избу отвергнутую любовь свою, Ванька съежился, точно в ожидании удара, застыл на лавке. Гневная, с колючими глазами, Грунька стояла перед ним и, тяжело дыша, молчала. Он понял — она пришла требовать ответа.

— Ну? — выдохнул он хрипло.

— Это я должна спросить тебя — ну? — резким, не своим голосом начала Грунька. — Не думай отпираться! Я знаю все: на рождестве свадьба.

— Я и не отпираюсь.

— Не отпираешься! Еще бы посмел ты, как бы повернулся у тебя язык! — закричала Грунька и вдруг, точно споткнувшись о Ванькину непреклонность, замолкла, и глаза ее увлажнились.

Это были слезы бессилия. Злостью не пробудишь его совесть, — не ожесточишь ли пуще его сердце? Не лаской ли лучше вернуть почти невозвратное?

— Ваня! — тихо проговорила она с нежданной, неизъяснимой нежностью. — Ваня, ты ли это?.. Такой вот был хороший… Не ты ли постоянно твердил мне, что злая доля ведома нам обоим сызмальства, спаяла нас навеки? что счастье ждет нас впереди?.. Куда делось это счастье?! Доля моя как была, так и осталась сиротской…

Она заплакала.

— Я виноват перед тобой, Груня, — смахивая ладонью выступивший на лбу пот, сказал Ванька. — Я виноват… Но что могу с собою поделать?

— И чем она околдовала тебя, змея? — снова воспламенилась Грунька. — Уж не справностью ли их хозяйства?.. У нее была совсем другая доля… Не пришлось бы горько каяться! Эх ты!..

— Не поминай ее… Ничего не поминай… Уходи! — словно выдавливая из себя жестокие слова, глухо сказал он.

Это был конец. Грунька поняла, что к старому нет больше возврата, — кончилось ее недолгое счастье. Может, следует eще, погибая, ухватиться за последнюю зацепку — заголосить, закричать ему, что она брюхата, что ее ждет позор, припугнуть? Нет и нет, — видно, ничем его не воротишь, только себя осрамишь? Девичья гордость с небывалой силой поднялась в ней. Бледная, она выскочила из Ванькиной постылой избы, даже не крикнув «прощай!».

Где ей, широконосой, соперничать с красавицей, дурнушка приелась, наскучила, — говорила она себе. Она ненавидела теперь Ваньку, как может ненавидеть только оскорбленный и опозоренный… Но что делать ей с ребенком, который уже шевелится под сердцем? Задушить, подкинуть в сенцы лиходею?.. А может, лучше признаться Епихе? Может, он свезет ее в больницу, пособит? Он такой добрый, Епиха, он все умеет, все знает, ему все пути открыты. А что она сделает одна? Позор, огласка, петля…

Епиха от огласки спасет ее, он сделает так, что никто ничего не узнает, — к этому пришла Грунька. И все же она не открывалась брату пока, плакала ночами — много слез выплакала Грунька за последние эти дни. Хоть и добр и умен Епиха, не осерчает, не станет бить, поймет ее, бедную, не выдаст, поможет, будет держать ее тайну при себе, — все же и ему стыдно признаться, ой, как стыдно!