Выбрать главу

Да, читать Никишке нечего, учиться негде. Для школы он перерос… Изредка ходит он в клуб: кино ли посмотреть, газету ли почитать, умных ли людей послушать — что там делается на белом свете. Он хотел знать, чем живут люди великой страны, он ловил каждое слово всяких уполномоченных, районных работников, и ему начинало казаться, что он в курсе всех дел, что он выше глухой своей деревни на целую голову, что он знает куда больше, чем, например, его батька. А если чего и не знает он, — ему не трудно уж и догадаться.

Неприметно для самого себя Никишка давненько уже усвоил в разговоре с батькой тон неизмеримого превосходства: без стеснения вступал со стариком в спор. И Аноха Кондратьич серчал, ругался, крутил головой:

— «Не знаешь»! Ты много знаешь! Никишка не оставался в долгу:

— Ну да, ничего ты не понимаешь, молчал бы сидел…

— Фу, язва! — фыркал Аноха Кондратьич. — Разбаловала тебя матка на свою, видать, голову… вот и забрал волю!

Такие перепалки случались довольно часто: Никишка — не тихоня Изотка, не спускал старику, поблажки не давал ему. Особенно свирепствовал Аноха Кондратьич насчет Никишкина неуважения к постам. Паренек охоч до мяса, мать потакает ему— варит, когда ни спросит.

Попервости Аноха Кондратьич вставал на дыбы, ревел:

— Экую волю забрал! Ни поста ему, ничо… своевольник! Однако со временем Никишка добился своего — ел когда и что хотел, и старик от него отступился, но на Ахимью Ивановну за нарушение постов и постных дней ворчать никогда не переставал.

От брата Никишка научился похватывать табачок. Курил он тайком, где-нибудь на заднем дворе, чтоб ни мать, ни, упаси бог, отец не накрыли его. Мать — та еще ничего. Мать — она, конечно, догадывается, от той не скроешь, будто сквозь землю глядит, но батька… как бы не разнюхал он, как бы не донесли ему сестры!

Аноха Кондратьич, казалось, готов, был простить сыну что угодно, примириться с любым его греховодством, только не с этим. Он давал ясно почувствовать это, когда изредка, в пылу перепалки, будто намекая на что-то, ставшее ему известным, пускался в обычные свои нравоучительные рассуждения:

— Ну ладно: жри что хошь! А вот насчет табакурства — не потерплю! Ежели узнаю, что забавляешься табаком, из одной чашки есть с тобой не стану, отдельно посажу… как братских у порога раньше сажали… Нам, крестьянам, это ни к чему, нам это не подлежит. В городе — другое дело, там пусть их, а нам нельзя, грех…

Досуг у Никишки не малый, а заполнить его нечем. Иногда поохотится, побегает с дробовиком на Кожурте за утками, постреляет, а скорее всего выпьет или на гулянке с кем-нибудь из парней подерется. Особенно пустой и скучной была последняя зима. Ну, съездил раза три в лес по дрова, привез с Обора сена. А дальше что? Гулянки, бесшабашный мордобой из-за девок, хотя, правду сказать, ни одна из них не полонила еще Никишкина сердца. Изотки нет, товарищей особых тоже нет. Иной раз побежал бы к Епихе, с этим есть о чем побеседовать. Но разве Епиха ровня ему? Чуть не вдвое старше! Да и занят Епиха по горло, недосуг ему. Сперва вот болел, лежал, а теперь не подступишься к нему, чтоб часок тихо посидеть с ним. И всегда-то он занят, Епиха…

На селе после бунта стало словно еще глуше — никакой культуры, никакого света. Одни злые воспоминания вокруг о проклятом бандитском мятеже. Кое-кого выслали, кто-то продолжает шипеть по закоулкам.

Никишка начал глушить тоску свою в попойках, стал хаживать на вечерки, там парни дрались из-за девок смертным боем: кому голову колами проламывали, кому нож под ребро. Совсем как в старые годы.

Аноха Кондратьич и Ахимья Ивановна стали меж собою поговаривать, — как бы спасти единственного наследника от такой напасти, от беды отвести его. Они соглашались друг с другом, что не плохо бы женить парня, к дому привязать. Но Никишка не проявлял пока охоты жениться, ни к одной из знакомых девок не льнул, — не к кому было и сватов посылать старикам.

Пить наловчился Никишка куда с добром; всякого мужика перепьет и на ногах удержится. Не берет его хмель, не хлипкий он. Но ведь и в пьянстве тоже нет радости, не то все это. И однажды, сидя за поллитровкой с каким-то квелым пареньком, Никишка горько сказал:

— Нам бы учиться, а мы вот пьем… Бросать это надо…

И вот по весне был объявлен набор прицепщиков… Мудрено ли, что взыграло Никишкино сердце? И для него нашлось дело по душе! Теперь он не станет баловаться, пить от безделья, от скуки беспросветной.

Таков был Никишка, сынок Анохи Кондратьича, одним из первых завербованный на работы при тракторе. Но еще раньше попросилась у Епихи к трактору Грунька…

3

Близко принял к сердцу Епиха горе своей сестры. Только в Мухоршибири, дожидаясь, пока выйдет она из больницы, Епиха впервые, кажется, оглянулся назад, в прошлое, и увидал: никогда-то он по-настоящему не интересовался Грунькиной судьбой, близко не подходил к ее жизни, думам и чаяниям. Ну, живет себе и живет Грунька под одной кровлей с ним, работает, любит он ее братской любовью, и она его, друг друга с полуслова как будто понимают… а дальше что? А дальше — ничего, выходит, ничего не понимал он в Груньке, раз такое проглядел! У него были свои дела: артель, Лампея, дети, мужики, район, да мало ли что! — и думалось, что с сестрою все в порядке, что нет у нее другой жизни, отдельной от жизни его семьи. Ан нет: не все, значит, в порядке, и у Груньки есть своя особая жизнь, не видная постороннему глазу.

Два раза в день забегал он в больницу справляться: что с ней, как она себя чувствует? В первый же день он узнал, что Грунька разрешилась и ребенок мертвый.

Фельдшерица объявила ему, что мертворожденного матери не показали, да и сама она не пожелала на него взглянуть, только улыбнулась просветленно, сказала: «Ну, и слава богу!»

Понял с тех слов Епиха: рада несчастная, что сама судьба заступилась за нее, от позора и дальнейших страданий уберегла, — напрочь оборвалась нить, которая крепко связывала бы ее с Ванькой, долго бы бередила душу воспоминаниями о мимолетном неудавшемся счастье.

Грунька стала отпрашиваться у докторов, чтоб скорее отпустили ее домой; она ссылалась на то, что чувствует себя хорошо, совсем-совсем нигде не болит у нее и что ее ждет брат, председатель артели, занятой человек.

— Кабы не уехал, не дождавшись, — убеждала их Грунька. Конечно, не это заставляло ее торопиться с выпиской из больницы, — без нее Епиха не уедет, что напрасно, — долгое отсутствие из родного гнезда пугало ее.

Собрались они с Епихой в два счета, Лампеи дома не было. Епиха успел только крикнуть, уже стоя в сенях, бабке Алдошихе:

— С Грунькой несчастье! Фельдшер приказал в Мухоршибирь везть, операцию делать!

И как ни тяжко ей было в тот миг, она поневоле улыбнулась: нашел что соврать сметливый Епиха, из какой угодно западни он вывернется.

Но как ни ловко обдурил он домашних, Грунька все же тревожилась, коротая в больнице медлительные часы: кто-кто, а уж Лампея-то наверняка ахает о ней, судачит с бабкой насчет внезапной хворости, ждет не дождется Епиху, может быть, успелa уж в Краснояр сбегать, новостью поделиться… бабы узнают, чего доброго, понесут по деревне худую молву, потом выспрашивать начнут… Да и брата артельщики хватятся — по какой, мол, такой причине умчался… Шила в мешке не утаишь.

Через сиделок Грунька передала Епихе, чтоб поскорей забрал он ее, вез домой. Епиха понял, о чем тоскует она, и пристал доктору. Ему и самому хотелось живее развязаться с Мухоршибирью — дома ожидали неотложные дела, не говоря уже о том, что он умчался, ничего не сказав Лампее, да еще кинул напоследок о сестренке тревожное слово… Епихе удалось улестить доктора обещанием полегоньку доставить больную домой, немедленно уложить в постель…