Выбрать главу

— Что верно, то верно, — поддакнул Панфил Созонтыч.

Бедный Цыдып, как его правда обернулась против него! Мокрыми глазами следил он, как мужики погнали гурт по степи в деревню… а может, на дальнюю заимку? Что скажет он юртам, потерявшим по десяти-двадцати голов… последних голов!

«Дурак, дурак! — клял он себя. — Не иначе, бохолдой-шайтан в насмешку толкнул меня вчера к Елизару… Сдал покос!»

— Развяжи мальчонку, накажи ему — ни гу-гу! И ты молчи. Молчи, а не то убьем! — суровый Иуда Константиныч крепко двинул оторопевшего Цыдыпа в бок и поспешил догнать своих.

Бедный Цыдып, — разве заставишь молчать пастушонка! Разве поверят в юртах, что он, Цыдыпка, не помогал грабителям… Всесильный Намсарай похвалит за верную службу, но… защитит ли от ярости ограбленных, обездоленных? Один путь ему — гнать без останову коня в беспредельную даль степей, скрыться за сотни верст в незнакомом, чужом улусе. Пропади пропадом покос, жалкий скарб пастуха… Все равно, одна дорога!

Хитро рассчитал Елизар Константиныч: нойоны палец о палец не ударили в защиту бедных своих сородичей, — их дело сторона! Пастушонок толком ничего показать не мог. Цыдып бесследно исчез… Пошумели-пошумели улусники, да и отступились. Где искать? Не пойдешь же шарить по русским заимкам!

И на семейской стороне все обернулось гладко. Пока на заброшенной заимке стригли краденых овец, валяли добротные потники и войлоки для продажи, а которую шерсть и прямо в мешки пихали да свежевали туши, — сколь прибыли Елизару Константинычу и всей честной компании: и шерсть, и мясо, и кожа! — тем временем Астаха Кравцов заявился в хошунный (Хошунный — волостной (бурятск.)) улус Хуцай прямо к самому братскому старшине.

— Цыдыпка-пастух у вас сбежамши… так он покос свой запродал Елизару Константинычу, — закричал он.

Заплывший жиром старшина-истукан после муторного молчания, — не прочтешь ведь на лице: откажет или нет, — сплевывая табачную слюну на земляной пол продымленной юрты, спокойно процедил:

— Бери, мне что. Нам покоса своего хватит. Раз продал…

Встретив Елизара Константиныча в сборне, уставщик отвел его в сторону:

— Емелька Дурак… тебя видал.

Серые кошачьи глаза уставщика вонзились в купца. Тот не смог выдержать строгого пастырского взгляда: потупился, заморгал.

— Не таись, — с укором произнес Ипат Ипатыч. — Куда вас эстоль бежало? Дружки ведь мы с тобою…

Как на духу, Елизар Константиныч поведал пастырю о грехе своем.

— Да и грех ли то, если облегчил ты душу свою на нехристях поганых? — тоном утешения сказал пастырь.

В воздаяние мудрости Ипатовой и во искупление содеянного, — Ипат ли Ипатыч, дескать, не замолит! — богатей в тот же день отправил пастырю бараньей свежинки, шерсти малую толику да курдючков.

А через три дня никольцы косили Цыдыпов покос — две десятины на том покосе отмерил Елизар Константиныч миру, а мир — уставщику.

Ипат Ипатыч благословил косцов:

— Богородица сердитая прошла, — сенокосу самое время. Кто в сердитую себе скосил, не остерегся, тот должен за грех великий сено ко мне во двор возить…

По осени Ипат Ипатыч прибыльно торговал через зятя сеном в Заводе.

Елизар Константиныч с братьями и зятем Астахой считали, что и они не в убытке, не захиреет теперь их торговля.

— Ну, держись, Николай Александрович! — весело говорили они. — А главное — все шито-крыто…

Только один Панфил Созонтыч — он получил, понятно, свою долю из общей нескудной добычи, — чувствовал себя неспокойно. Голодный блеск в глазах его с этой поры уже не угасал. Чаще и чаще уединялся он к себе в, горницу, становился на колени перед медноликими складнями и жадно замаливал свой последний, неоплатный, ему чудилось, грех перед господом. Тугнуйский набег был, по словам всезнающих людей, второй его гирькой, тяжести которой он уже не смог снести.

8

Иван Финогеныч ехал с почтой в Малету, что за хилоцким паромом, — обычный, примелькавшийся путь долголетнего ямщика— через дабаны, мохнатые перевалы, звонкие ручьи. На крутых спусках он натягивал вожжи, и тогда длинные мослатые его руки казались вторыми оглоблями.

Эх, и крутеньки же эти дабаны и дабанчики! Но привык он к ним за многие годы, и не о них думал сейчас. «Не судьба, видно, — сидя на козлах, рассуждал он сам с собой, — не судьба было пожить со второй бабой… Жаль ее — пильновитая, обходительная, под шубой горячая, но… ведь не родная жена, — настоящей привычки к ней не завелось и тоски по утрате настоящей нету… Потерял бабу, без новой не обойтись, к старости, — на седьмой десяток давно перевалило, — бобылем оставаться — живая тоска».

Иван Финогеныч сморщил мясистый свой нос: жениться по третьему разу ему показалось зазорным — старики осудят его, деревня осмеивать начнет… Однако к Малете подъехал он с твердым намерением взять стряпуху-домовницу… Мало ли вдов без дела шалаются, горе мыкают?

На ловца и зверь бежит. В Малете той порою проживала перекочевавшая недавно из Бичуры вдова Соломонида Егоровна. Выглядела она из себя жердь жердью, суха, костиста, лицо долгое, темное, в рябинках, но баба молодая, лет тридцати, — в дочки Финогенычу годится, — бездетная, не занятая, самый раз.

Нахвалили Ивану Финогенычу ее добрые люди, устроили смотрины. По нраву пришлась ему Соломонида Егоровна, одно не поглянулось — глаза злющие-презлющие, с утайкой, да и костлява к тому же, не то что мягкая Палагея-покойница. Однако пренебрег он костлявостью и дурным взглядом вдовы, и они быстро сговорились.

И покатила Соломонида Егоровна на новое жительство стряпухой-домовницей на оборский полустанок.

Месяц, другой и третий прожила Соломонида Егоровна на Оборе — хозяйствовала хоть и похуже прежних баб, но вреда особого не было в том.

На исходе четвертого месяца не стерпел Иван Финогеныч близости молодого бабьего тела… Стали они спать с той поры, невенчанные, на одной койке, под одной шубой…

И побрели своим чередом лета и зимы. К резким движениям, к крикливости, к злости, вспыхивающей мгновенно в бабе, — лопались под рукою у нее тогда горшки и чашки, — привык Иван Финогеныч. Не жалел ничуть о своей находке малетинской, гнев Соломониды тушил молчанием, охолаживающим смешком.

И пошли у них дети — погодки — один за другим.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Через край махнул Елизар Константиныч насчет самостоятельных хозяев: никогда никольцы по достаткам своим не напоминали ровного моря. Вон в конце Албазина окнами в скрипучие ворота околицы уперлась избенка Сидора Мамоныча, пастуха. Не он ли по воскресеньям тарахтит на одноколке по улицам, стучит в высокие окошки концом кнута:

— Эй, тетка Мавра, мякушку! К вечеру воскресного дня возвращается он домой с коробом мякушек, тарок и краюх — его недельный заработок за пастьбу мирского стада.

И с чего хозяин в пастухи пошел, по какой нужде? Был Сидор Мамоныч отменный овчинщик и чеботарь, жил не хуже других, а может, и лучше: на славу делала парёнки (Парёнки — пареная репа) Сидорова баба. Не спасли Сидора Мамоныча паренки! Однажды обманул с кожами Мосей Кельман — с того и покатился под гору…

Шли годы, убывала у мужика сила, чеботарить и мять кожи стало труднее, работа уплывала в другие, более проворные руки. Велика, ли корысть горбиться днем и ночью над чужими ичигами? Капиталу с того не наживешь. Овчинной же работы — кот наплакал. За кожами, за ичигами стал Сидор Мамоныч хуже пашню доглядать. И вот выдался недородный год. К кому за мукой побежишь — к Дементею Иванычу, сродственнику, или, может, к Елизару Константинычу? Одна дорога — в петлю к богатому мужику лезть. Поправил бы Сидор Мамоныч свои дела, да помощников нет: Ванька, сын, еще мал, какая от него подмога. И когда незадачливый чеботарь влез в неоплатные долги да с годами огляделся вокруг: рушится хозяйство, надо в пастухи к миру наймоваться…

Алдоха, давний дружок Андрея Иваныча, прогоревшего амурского рыбалошника, тоже в пастухи подался. В молодости Алдоха был большой гулеван — веселая голова, а когда остепенился, обзавелся бабой, пахать и сеять стал, — увяз, как и Мамоныч, у крепышей в долгах.