— Можа, и в город… Только болтают, запил будто… Егор Терентьевич даже подскочил на лавке:
— Брешут! Что говоришь, Ананий?! Брешут!
— Кто ж его знает, — замялся Ананий Куприянович. — Оно верно: Мартьян Алексеевич не дозволил бы.
— А кто этот Мартьян? — заинтересовался учитель.
— Да наш председатель… Да он сроду не запивал! — Егор Терентьевич казался сбитым с толку.
— Первый большевик… Я и то кумекаю: не может того быть, — поспешил согласиться Ананий Куприянович. — Он их в дугу… в бараний рог всех гнул попервости, так вот они по злобе на него… по злобе.
— Не иначе! — веско сказал хозяин.
— Любопытно! — поднял брови Романский. — Мы его дождемся с вами. Он, конечно же, поможет мне. С кем же, в таком случае, я говорил в управлении? Такой… с женским лицом?
— На Астаху нарвался, — сказал Егор и многозначительно переглянулся с Ананием. — Вроде будто казначей…
— Кулацкий прихвостень! — убежденно воскликнул молоденький учитель.
— Подымай выше: сам кулак, подходящий, — рассмеялся Егор Терентьевич.
— Что же вы смотрите!
— А то и смотрим, — елейно заворковал Ананий Куприянович, — что нету в мужиках достоверности насчет новой власти…
— Сомневаются, значит, в победе революции? Старинки ждут, так, что ли?
— Вроде будто и так, — ответил за Анания хозяин…
— Напрасно, напрасно… Силу революции теперь никто не сломит! — заговорил горячо Романский… — Они думают сопротивляться, от школы отбояриться! Как бы не так! Кто им позволит держать народ в темноте!.. Ну, значит, школа у нас будет? — резко повернул он беседу. — Согласны вы детей учить?
— Разговору об этом нету, — подтвердил Егор Терентьевич.
— Какие еще разговоры, — пропел Ананий Куприянович.
— Гришка!.. Гришуха! — отворив дверь в сенцы, крикнул хозяин. — Поди-ка сюда!
На пороге появился босоногий подросток лет двенадцати.
— Учиться станешь? — обратился к нему отец. — Грамоте чтоб… буквы разбирать… Вот учитель приехал.
По-отцовски, исподлобья, косясь на городского парня, Гришуха шепотом ответил:
— Стану.
— Вот растут пострелята, — с довольной улыбкой обернулся к учителю Егор Терентьевич, учить беспременно надо. Сами мы век неучеными жили, в окопах еле-еле грамоте набрались… их надо, беспременно… по-настоящему… Живи покеда у меня, — предложил он неожиданно.
— Да, где-то придется жить… Спасибо! — смутился Романский. — Но… но не в этом главное. Сможете ли вы содержать учителя и школу? Я уж говорил Ананию Куприяновичу: со средствами обождать придется, правительство рассчитывает на поддержку населения.
— Пропиваем больше… неужто на школу пожалеем? Кто пуд, кто два… — восторженно запел Ананий Куприянович. — У меня трое учеников выросло. Только учителя им…
— Учитель налицо! — заулыбался Романский. — Теперь пройтись по дворам, найти желающих… дом… сговорить родителей! А до кулачья мы доберемся, мы еще повоюем с ним!..
Вечером все трое двинулись проулками в подворный обход.
Дня через три Романский насчитывал у себя двадцать учеников. Двадцать хозяев охотно согласились отдать своих детей в обучение городскому приезжему учителю, обещали снабжать его харчами, — кто мякушку, кто вяленого мяса, кто яичек, кто молока.
2
Года два назад, в смутное самое время, Ипат Ипатыч, пастырь, схоронил свою старуху. Это была неприметная, скромная женщина, отменная домоседка и большая богомольщица, в стариковы дела она не вмешивалась, и кончина ее не вызвала сколько-нибудь заметных и длительных разговоров и сожалений среди никольцев. Правда, из уважения к уставщику и страха божьего ради, провожать Ипатиху на могилки собралось не мало стариков и старух, но теперь, два года спустя, едва ли кто из них помнил подробности этих похорон. Тогда же многим бросилось в глаза: ни великая нужда, ни утеснения не заставили Ипата Ипатыча отступить от положенного чина, — Ипатиха была закрыта в гробу белым коленкором, и целый кусок его был размотан для того, чтобы спустить на нем домовину на дно глубокой могилы. У кого и скудно с товаришком и даже на рубахи недостает, кто уж и на вожжах покойников в яму спускает, а Ипату Ипатычу, уставщику, все нипочем, — казалось, думали провожающие. Ипатиху положили близ Елизара Константиныча, — не помогли против его тряса городские доктора, — и, как над ним, поставили над ее могилкой тесовую часовенку с деревянным крестом и медной иконкой. Спокон веку водится так: безвестные мужики и бабы спят в земле под безымянными сгнившими крестами, а именитые люди прикрыты часовнями, и хотя для смерти все едино, но издалека на бугорочке видны те часовенки, будя память об ушедших, тревожа воспоминания, — убогие памятники убогой посмертной славы…
Ипат Ипатыч погоревал положенное число недель, и жизнь его снова вошла в обычную колею. Бог стребовал к себе старухину душу и его, быть может, скоро стребует, — прилично ли об этом убиваться уставщику… тем более, прилично ли на людях? Старшие сыны Ипата Ипатыча давно уж жили в отделе от него, и он остался на попечении младшего сына Федора. Сноха вполне заменяла в Ипатовом хозяйстве покойную свекровь.
С годами, в особенности после смерти старухи, с которой он прожилине один десяток лет, Ипат Ипатыч сильно подался и слинял. Сивый его ершик побелел, побелела пушистая длинная борода, затем как-то неприметно ершик исчез, обнажив розовую плешину в серебряном мягком венце.
Первое время, как сменилась власть, Ипат Ипатыч испытывал не малую тревогу, — не ждет ли его кара за пособничество семеновцам, не дознался ли кто, что рубили они в его, Ипатовом, дворе пойманных партизан? Но нет, видно, никто не дознался, а за начетчиков своих Нестера и Федора, выдавших партизан хорунжему, он не ответчик. К тому ж они уже заплатили за предательство, сложили свои головы. Их не воскресишь, не спросишь! Зато вся деревня знает, как отшил он, уставщик Ипат, белого офицера в восемнадцатом году, как отказался назвать имена красных лиходеев. Даже председатель Мартьян, вернувшийся на село с партизанами, за японцами следом, даже он перенял всеобщую эту молву и пальцем не посмел тронуть его.
И верно: Мартьян Алексеевич не стал теснить уставщика, но не потому, что тот невольно постоял за красных, а потому, что не пришло еще время меряться им силою; обернуть на себя гнев и недовольство стариков, всей деревни, готовой зубами вцепиться безбожникам в горло за своего пастыря, — это не входило в расчеты Мартьяна и новой власти.
Со временем Ипат Ипатыч успокоился: его не трогают и видно, не станут тревожить. Но мог ли он сам не трогать их, оставить в покое, примириться с анафемской этой властью, разрушающей благолепие устоявшейся жизни и законы отцов? Мог ли он, пастырь, быть глух и нем к упорным жалобам Астахи, Покали, начетчика Амоса, к их настойчивым просьбам дать совет, оказать помощь? Нет, он не мог! Что это за пастырь, который оставляет овец своих без присмотра и позволяет им разбредаться в разные стороны? Нет, не такой он пастырь, и по велению сердца он созывал к себе по ночам верных людей, а то и сам шел к Астахе и вместе со всеми ними думал крепкую думу, как отвратить от семейщины, от справных мужиков лихую напасть. Докука, сплошная докука — как бы говорил взгляд его строгих глаз.
В Ипатовой горнице рождались планы, оттуда разносились по деревне пугающие мужиков слухи, оттуда исходили приказы, призывы к действию. Именно здесь, в этой заставленной иконами горнице, зародилась мысль послать Спирьку в учредительное собрание, именно здесь посоветовал Ипат Ипатыч заполнять избирательные бюллетени на Спирьку и Дементея.
После выборов, когда с ним приключился на сходе немалый конфуз, Ипат Ипатыч, оберегая авторитет свой и не желая больше давать нехристям поводов для зубоскальства и подозрений, решил вовсе не появляться на собраниях, даже не заходить в сборню. Дескать, сами видите, мое дело сторона, я пастырь душ людских, а не политикан и вовсе ни к чему не причастен.
— Так-то способнее, — заявил Ипат Ипатыч начетчику Амосу Власьичу, и тот враз понял и согласился с пастырем…