— Эк его… анафемы! — сердился Ипат Ипатыч.
Он наказал Покале привести к нему Анания Куприяновича, долго и строго выговаривал тому, — с каких, дескать, пор завелись среди семейских люди, переставшие бояться бога, дающие приют тем, кто несет с собою дьявольскую насмешку над верой отцов, люди, которые дружную волю всей семейщины ставят ни во что… Ананий Куприянович упорно отмалчивался. Но когда, разгорячась, Ипат Ипатыч велел ему изгнать учителя из горницы, — пусть, мол, идет куда хочет с антихристовой этой школой, кроме добра и хвалы от господа ничего за это не будет, — старый солдат, спахнув с лица всегдашнюю свою улыбку, сказал с запинкой:
— Напрасное твое слово, Ипат Ипатыч… Век, што ли, по-твоему, неучеными нам быть?
— Лучше неучеными, чем гореть в геенне огненной! — закричал уставщик.
Хоть и вздрогнул от того крика Ананий, но ничуть даже не испугался:
— Геенна нашему брату не впервой. Кто в окопах не сидел, тот геенны не видал, — я вот что скажу тебе, Ипатыч! — он расплылся простоватой улыбкой.
— Еретик! — пуще распалился Ипат Ипатыч. — Доведется тебе за уставщиком бежать, в смертный ли час, на родины ли, — не утруждайся… помяни мое слово, не приду…
Ананий Куприянович снова спахнул улыбку с пестрого своего лица:
— Чем пужать вздумал! В Хонхолой съездим, коли нужда придет… А тебе стыдно так-то, — уже явно издеваясь, добавил он и стал пятиться в сени.
Никогда еще не разговаривал так Ипат Ипатыч со своими людьми, никогда так не был свиреп и взволнован. И зачем он только поддался досаде и повел крутой разговор с бывшим солдатом? Не так надо было, не так! Утешение могло прийти только через Спирьку, от Спирьки.
— Погодите ужо! — в ярости шептал Ипат Ипатыч. — Погодите, что еще партизаны скажут!.. Уж они турнут вашего учителя! Пулей вылетит…
Вернувшись от уставщика, Ананий Куприянович ничего никому не сказал о своей беседе с пастырем. Он выглядел грустным, присмиревшим. В обед он приказал жене подать ему зелья, выпил раз за разом три шкалика и так как насчет хмелябыл очень слаб, то тут же за столом склонил голову на лавку, зашоркал расползающимися ногами по дресвяному полу.
— Развезло! — с оттенком сожаления сказала Ананьиха. — Иди, спи…
Ананий Куприянович буркнул:
— Меня, можа, палить седни ночью придут!
— Чо хомутаешь! — всплеснула руками баба и подхватила пьяного мужа под мышки.
Он поднялся, повис у жены на плече… затянул вдруг веселую плясовую солдатскую песню.
4
Так ли уж это просто — собрать побольше людей на гульбу, на широкую пирушку накануне вёшной? Не мало помаялся, побегал-таки Спирька из улицы в улицу, по Албазину и Краснояру, прежде чем удалось ему заручиться согласием полутора десятков партизан. Уж и клял он в душе эту новую докуку, отрывающую его от настоящего дела, уж и досталось же уставщику Ипату Ипатычу и тестю Астафею Мартьянычу, — тысячу чертей сулил он им ежечасно.
Партизаны отговаривались от гулянки неуправой с плугами, с телегами, сбруей, — каждый час в такое время дорог, — соглашались прийти лишь самые беззаботные, бесшабашные, те, у кого хозяйства кот наплакал, или те, кто выпивку обожал превыше всяких житейских хлопот. Сговорились, что гулянка начнется поздно вечером в субботу, после бани: в воскресенье начинать — в понедельник голова трещит, все из рук валится…
Собрались в субботу. Пистимея зажгла две лампы, в избе — как днем.
Гости увидали на раздвинутом столе такое изобилие четвертных зеленых бутылей, такое разнообразие кушаний, приготовленных заранее, что многие ахнули, заулыбались:
— У тебя, Спиря, как на свадьбе!
— Наготовлено на целый полк!
Корней Косорукий даже рот открыл от изумления, глаза вытаращил, — часто ли в жизни приходилось видеть ему такое богатво; у людей разве когда случалось, — не у себя. Все было готово, обо всем позаботились любезные хозяева, не меньше того — пастырь Ипат Ипатыч через Астаху и Покалю. Крепкий, широкий стол, казалось, едва выдерживал обилие еды и самогона, — вот-вот закряхтит и осядет. Казалось, он приглашал гостей поскорее накинуться на все эти яства, разгрузить его, освободить от тяжелой ноши, дать вздохнуть, расправить плечи. И гости не заставили долго себя упрашивать, они и впрямь накинулись на хмельное зелье, на бараньи куски, на соленья и печенья, — задребезжало, зазвенело стекло, захрустели мослаки, пчелиным роем повис над столом шум сплошного многоголосого говора — и пошла потеха далеко за полночь.
Партизаны пили и ели, вспоминали минувшие боевые дни, беседа крутилась вокруг того, чего не вычеркнешь из памяти, ни в жизнь не забудешь, за что многие расплатились собственной кровью. Сперва тихо и славно так, но чем пьянее, тем громче, голосистее, брызгая слюнями в лицо соседям, споря, стараясь перекричать друг друга. Одно слово — пьяная потеха!
Спирька, хлебосольный хозяин, не один раз пытался вставить нужное слово, повернуть беседу в другое русло, — ничего не получалось. Его забивали другие, более мощные голоса. Партизаны скорее склонны были слушать не хозяина, а Мартьяна Яковлевича, Анохина зятька, который потешно корчил рябоватые свои щеки и, покусывая бороду, рассказывал смешные вещи, веселые партизанские похождения, раскатывался дробным хохотком, — пересмешник, каким был, таким и остался. Ему вторили густым, долгим хохотом.
Спирька тянулся через стол к Корнею Косорукому, — не повернет ли хоть этот разговор на школу. Но опьяневший Корней тыкался носом в стоящую перед ним сковородку, лил счастливые слезы:
— Спиридон Арефьич… Спиридон Арефьич! Спасибо за честь, спомнил Корнея-партизана… Не забыл Корнея… Спасибо за великую честь!.. Кто, оно это самое дело, кто раньше, при царях, был Корней? Никто, не человек — скотина. Весь век по строкам шлялся, чужие полосы мерил, из строков не вылазил… А наша-то власть… оно это самое дело: дал мне товарищ командир, когда каппельца кончали и по домам шли, дал мне товарищ командир конишку, сказал: «Вот тебе! Паши, Корней, живи, Корней!»
Спирька морщился: он уж не впервой слышал эту восторженную повесть бывшего батрака. Ну, кому ж не известно, что Косорукий был вековечный работник на справных мужиков, — из срока, из найма, от Егория до петровок и от Ильи до покрова и впрямь не вылазил? И кому это не известно, что подарил ему партизанский командир на прощанье доброго коня, и обзавелся Корней собственной пашней, и женился на горемычной вдовухе, которую никто бы за себя не взял, и стал отцом пятерых чужих черномазых голопузых парнишек?
— Парни-то у тебя уж ладные, — упорно тащил его Спирька к своей заботе. — Поди, в школу, учителю, сдал?
Случайно или как, Корней уловил наконец, о чем его спрашивают:
— Ладные… не махонькие, помогать на пашне нынче будут. Пошто ж не ладные!.. Они, это самое дело…
— А в школу, говорю, сдал? — повторил Спирька, едва увидал, что Косорукий снова теряет нить начатого разговора.
— В школу? Да, и в школу… Приходит к нам учитель с Егором, а я ему: «Обучи, говорю, вот Исаку да Саньку грамоте, пущай, говорю, учеными будут». — «С нашим удовольствием, отвечает, почему не выучить?.. Вы, говорит, товарищ, сразу видно, сознательный, не как другие прочие». — «Партизан, кровь свою проливал, отвечаю, да еще бы не сознательный…» — Корней готов был выхваляться до утра.
— Значит, сдал, не побоялся? — перебил Спирька,
— Гы, — смешливо гмыхнул Косорукий. — Чо ж пужаться-то! Вот выучатся, меня пужаться станут… с моей темноты… Гы-ы!
— А школу ежели рубить заставят, лес возить? — не отставал Спирька.
— Беду какую нашел, — и повезем. Нам што!
— А ежели коня последнего заберут?
— Это зачем же заберут? — выпучил глаза Корней.
— А лес возить… для школы.
— Што с того! Не насовсем же… Да я не дам в чужие-то руки, сам на Косоту поеду.
— А недосуг как?
— Найдем время!
— На одном-то коне не шибко… Разорвешься?