— Напрасно, выходит, старались… тогда для Спирьки, — глухо сказал он Астахе, принесшему это известие, — на какую хворобу я им целого иргешка скормил?
— Не говори, Ипатыч, — согласился Астаха, — разор, сплошной разор: у меня сколь четвертей вылакали. Кабы знатьё… И-эх! — простонал он сокрушенно.
Ипат Ипатыч послал сына за Покалей, и втроем они долго обсуждали: что делать, что предпринять для отражения злой напасти?..
Царапая ногтем розовую лысину, Ипат Ипатыч тончайшими намеками стал подводить верных своих людей к страшной мысли: не одна ли только пуля остановит еретика? Покаля уловил смысл этих намеков и сразу же встал на дыбы:
— Неладно думаешь, Ипат Ипатыч!.. Из винтовки его, так ли?.. Неладно это! Пуля нам в другой раз сгодится, не сейчас… Только себя погубить, все дело завалить, всю нашу жизнь!.. Да и что стрел-то, какая польза? Ну, убей его, Корнея нам на шею посадят или еще кого… Надобно выше метить! Надо всем крепким мужикам спаяться, дружно… по старому закону, чтоб у них косточки затрещали.
— Что ты хочешь? — пробурчал уставщик.
— Попервости я того хочу… Надо старикам свой сход собрать, чтоб они не чухали, потайной сход… ночью у тебя в избе или как… Пущай сход пошлет ходоков-жалобщиков до Читы: в селении-де Никольском попустительство волостной власти, сплошной недогляд, а через это нарушение демократической конституции. Нам на сходах какую конституцию читали? А это што творится? Конституция?
Покаля торжествующим взглядом оглядел собеседников.
— Везде одно, — упавшим голосом сказал Ипат Ипатыч. — Не найти нам правды в Чите.
— Одно, да не одно! — с жаром возразил Покаля. — Иначе ничего не выйдет. Разве пуля лучше?
— Спробуем? — заглядывая пастырю в глаза, предложил Астаха.
— Благословляю, — устало смежая веки, сдался Ипат Ипатыч.
Румяный месяц май уступал дорогу жаркому, красному месяцу июню, — зеленоватая дымка полей слилась у горизонта с зеленовато-синим тугнуйским небом. Не враз отсеялись мужики, — кто раньше, кто поотстал, — не враз и хлеба поднялись на клочковатых заплатах полос. У кого хлеб на аршин от земли, а у кого только-только к свету пробился и едва успел прикрыть черную рыхлую наготу пашни. Иные совсем запозднились, еще досевают, а другие уже пары пахать начали.
Дементей Иваныч отсеялся раньше многих, и потому мог позволить себе роскошество — перепахать заросшую пыреем и паданкой отцову десятинку. Хоть и знал он, что угрозы председателя Алдохи так и останутся угрозами, — никакой председатель не имеет права отобрать у него собственную его землю, нет таких законов! — однако, скрепя сердце, должен был подчиниться приказанию и послать Василия в поля: с Алдохой шутки плохи… «Лучше бросить собаке кость, — ругался про себя Дементей Иваныч, — чтоб не гавкала… не укусила, чего доброго…»
В один из теплых безоблачных дней председатель Алдоха с великою честью провожал молоденького учителя в город. Романскому уже нечего было делать в деревне. Чем дальше продвигалась вёшная, тем больше пустел его класс. Каждое утро он недосчитывался то одного, то другого: по приказу отцов, не предупреждая учителя, льноголовая мелкота выезжала на пахоту, бросала ученье. В хозяйстве в эту горячую пору нужны были рабочие руки. Только-только одолевшие грамоту, ребятишки вскоре же позабывали ее: шутка ли, целый день, от зари до зари, просидеть верхом на лошади, запряженной в борону, обливаться потом, часами следить, как мельтешит под медлительными ногами коня волнистая однообразная пашня… Кто пахал, кто уезжал на ночь пасти коней в степи, — таял, таял класс день ото дня. И молодой учитель вынужден был покориться — распустил оставшихся учеников, закрыл школу до осени, обещал после страды вернуться и продолжать учение…
Еще накануне, с вечера, председатель загадал подводу дo Петровского завода, и сейчас она стояла у ворот Егоровой избы. На крыльце показались учитель и провожатые.
— Уж ты не обессудь, — ворковал на ходу Ананий Куприянович, — чем могли, тем и пособляли… Много мы тобою довольны.
— Мне обижаться на вас не приходится, — тепло ответил Романский, — вы здорово помогли мне. Особенно благодарен я Егору Терентьевичу. Кормил в кредит, можно сказать. Осенью мы с ним расквитаемся.
— Пустое, — скромно потупился Егор Терентьевич. — Пустое говоришь, Евгений Константинович, — какие там счеты!… Сызнова осенью ко мне заезжай. Так запросто и заезжай.
У телеги, куда Егор положил большой мешок харчей-подорожников, учитель первым попрощался с председателем:
— А уж какое тебе спасибо говорить, Евдоким Пахомыч, — и слов не подыщешь!
Волнуясь, он крепко сжал Алдохину руку:
— Осенью мы с тобой такие дела здесь закрутим… А еще через лето уж и школа будет построена?
— Срубим. Весною пораньше лес возить станем.
— И детей учить, и молодежь собирать, — продолжал Романский, — Какие есть у вас прекрасные ребята! Жаль, что время рабочее, не удалось нам как следует развернуться. Но зимой!.. — Он обнял председателя.
— А я тебя, паря, провожу. Мне в поля надо, — сказал Алдоха и сел в телегу.
Всю дорогу, до хараузской межи, они проговорили о будущей зиме, и она рисовалась городскому комсомольцу крутым поворотным этапом, — зимою ветхозаветная семейщина начнет отступать под напором молодежи, шаг за шагом покидающей ряды твердокаменных отцов.
У раздельной речки Дыдухи они еще раз обнялись, и Алдоха глядел учителю вслед до тех пор, пока телега не скрылась за бугром.
6
Глубокой осенью, когда последние снопы уже были вывезены с полей и на гумнах раздавались глухие удары цепов, председатель Алдоха получил через волость бумажку из города, из отдела народного образования: учитель Романский мобилизован и выехал на Восточный фронт и, поскольку в селении Никольском нет еще школы, новый учитель будет прислан, как только общество поставит ее. Алдоха велел секретарю немедленно отписать, что ранней весною общество вывезет лес и начнет постройку.
Незадача с полюбившимся ему учителем-комсомольцем опечалила Алдоху. Столько было надежд, так согласно они жили, так дружно работали, — и вдруг нежданно остался он без такой крепкой подмоги!
Несколько дней Алдоха чувствовал себя так, будто вкруг него разом стало пусто, и все гадал: «Што ж они? Неужто другого учителя не нашли? Не все ли равно… пока в горнице у Анания?» Он дважды заставлял секретаря, писать в город, требовай учителя, доказывал, что терять зиму — неподходящее дело, ребятишки вовсе отстанут от грамоты, всё перезабудут.
Город упорно отмалчивался. Входил ли он в положение Алдохи, понимал ли, — кто это мог знать? Но неспроста, видно, отмалчивался город… На далеком востоке, у самого моря, собрал японец каппелевцев и семеновцев, грозит республике, трудовому народу новой войною, никак домой уезжать не желает. И уж не грозит, а воюет, уж новые и новые эшелоны войск уходят на восток — о войне, о лихостях переживаемых дней, о мобилизации, о хлебе для армии говорят в волости, о том пишут в газетах. До учителя ли тут! Вишь, и Евгений Константинович поехал воевать с японцем.
Из деревни по вызову своих частей уходили армейцы-отпускники и бывшие партизаны — сперва поодиночке, а потом все гуще и гуще…
Алдоха видел, что он теряет опору, что ему становится с каждым днем труднее, что крепыши опять подымают голову.
И впрямь они подняли голову, расправили плечи, — поманил их снова японец зыбкой надеждой: «Неужто на сей раз не вызволит крестьянство из красной беды?» Кто и тешил себя, а кто уж и не тешил: летом-то вот так же сказывали, что невесть откуда объявившийся в Монголии белый генерал, барон Унгерн, скоро пойдет, при японской подмоге, на Читу и Верхнеудинск… мало ли семейщины тогда к нему бежало!.. Да вот развеяли его армию большевики, а самого изловили. «И, выходит, Монголия теперь красная. А уж не из Монголии ли способнее было до нас добраться?» — рассуждали самые башковитые старики… И все же поворачивала дума снова на японца, — не зря же он поднялся опять на Дальнем Востоке.