— Три лета и три зимы им народ мучить… А потомотко по весне придет им край. В том году коммунистов не будет, власть тоже переменится — придет привидент, — он будет царствовать тридцать три года, жизнь будет при ём бравая, адали прежняя… После его смерти кто-то еще заступит на царство на три года, а после него наступит такое время: земля не будет давать плода, небо — дождя, деревья посохнут, звери и скот станут ходить и кричать, не найдут себе корму… Все это будет, как сказано в писании… Вот тожно-то и конец свету, а не сейчас…
Нелепая эта легенда получила столь широкое распространение, что потребильщик Василий Домнич счел необходимым записать ее себе на память. Однажды он прочитал свою запись председателю Алдохе и сказал:
— Через три года, значит — в тысяча девятьсот двадцать шестом. На этот год мы как раз намечаем утроение оборота… Стоит ли мне подавать в кандидаты партии, пожалуй к концу-то я не успею в члены перевестись?
Домнич явно насмехался над этим вражеским сказаньем, хотя лицо его, как всегда, оставалось спокойным и безулыбным. Но Алдоха рассмеялся по-настоящему…
Целый день крутился Василий Домнич в лавке, толковал с приходящими мужиками, с бабами, говорил, не моргнув глазом:
— Товару дешевого надобно? Придется, тетки, в пайщики вступать, книжку за печатью на руки получить… Оно, конешно, как бы та книжка рук не опалила… но без нее и товаров нету.
— Тебе смешно… сибиряку-греховоднику!
— Чо тебе, сибиряку! — отвечали бабы. — Тебя ничо не возьмет.
Но книжки всё же брали, — не все, но брали. С трудом увеличивалось количество пайщиков кооператива…
В разгар лета пришла на деревню несусветная новость: советская власть дает бурятам полную свободу, разрешила им создать свою отдельную республику, и отныне никольцы переходят под бурятское начало.
— Ну, не последние ли времена наступили! Заставят нас нечистые свои законы сполнять, своим бурханам кланяться… Чо тожно?
— К тому и клонят, видать… Изгальство!
— Вот когда настоящее сгальство над нашей верой приспело… Братских над нами поставили!
— Нет, не уцелеть этой окаянной власти!..
Платова легенда о конце советской власти тем временем перекочевала в соседние села: в Хонхолой, в Харауз, пошла гулять по округе.
2
Это только мужикам почудилось, что со страху сбежал молодой учитель из деревни. На самом же деле не было у него страху, а лиши отчаяние, горе великое, и не сбежал он, а, посоветовавшись с председателем Алдохой, срочно выехал в город за следственными властями.
Он вернулся тогда же, зимою, и не один — с прокурором, с двумя милиционерами. Строгий, желчный, уже немолодой, не выпуская папироски изо рта, — так и жарил одну за другой, всю сборню прокурил, — прокурор доставил председателю Алдохе немало хлопот: заставлял вызывать к нему мужиков поодиночке, часами допрашивал их и все писал, писал. Алдоха обязан был ходить с милиционером по деревне из конца в конец, сопровождать вызываемых… Целую неделю опрашивал людей прокурор, перебрал всех свидетелей пожара, допросил чуть не поголовно родителей, посылавших своих ребят в школу, всех, кто жил около школы по тракту и в Краснояре. Ничего вразумительного не могли сказать мужики, — ну, строили они школу сообща, ну, тушили ее тоже сообща, когда уже она пылала сверху донизу, а как загорелась — никто не видал, разве в полночь станешь у окошка сидеть. Алдоха, учитель, Василий Домнич тоже давали свои показания, но те показания ни к чему не вели. Эти-то уж рады бы выложить всё, все свои подозрения, но в том-то и беда, что подозрений у них никаких не было. Молодой учитель был твердо убежден, что пожар не случайность, не оплошность Немухи, а намеренный кулацкий поджог, но прокурору мало было таких слов и убеждений, ему нужны были факты. В числе прочих свидетелей был допрошен и Спирька, как хозяин Немухи. Но он тоном, не допускающим сомнений, заявил, что ничего особого за Немухой он не замечал и очень даже похвалил эту работящую и безобидную бабу.
В конце концов прокурор распорядился выкопать из могилы Немухины останки. Алдоха проделал это со сторожем Фаддеем, Епихой и бондарем Самариным ночью, чтоб не дозналась семейщина и не подняла реву.
Спекшегося медного катышка, который многие тогда, наутро после пожара, заметили на груди у Немухи, в домовине не обнаружилось… Подслеповатый Фаддей тайком закопал Немуху в ту же могилку.
Так и уехал прокурор из Никольского ни с чем, с пустыми руками, — разве что с ворохом исписанной бумаги. Так ничего и не сказали толком никольцы о загадочном пожаре школы. Ничего и сама не знала семейщина, а если бы и знала что, не вдруг-то постороннему, городскому выложит.
Вместе с прокурором отбыл в город и учитель Романский.
— Не везет нам с тобой, Евдоким Пахомыч, — грустно сказал он Алдохе. — Не везет вместе поработать…
— Совсем ты или как?
— Не знаю. Все будет зависеть от наробраза. Я буду, конечно, настаивать…
— Беда, — поник головою Алдоха, — теперь мне такой школы скоро не поднять.
— Не тужи, Пахомыч, — ободрил Романский. — Ты подымешь… Я верю, ты и не такое еще подымешь! Ты умеешь находить себе опору, а это главное… Ну, пока прощай… А там увидим, повоюем.
Он крепко пожал руку пригорюнившемуся Алдохе.
Как ни осторожно действовал председатель Алдоха на кладбище, как ни хитрил, — тайное скоро стало явным, никольцы неведомыми путями дознались, что председатель откапывал для прокурора Немуху-покойницу.
— Должно, улик искали каких… анафемы! — гуторили у колодцев бабы.
— Да разве мертвый чо скажет?!
— Это ль не бедынька, ты скажи на милость!
И если к следствию, к допросам семейщина отнеслась сравнительно равнодушно, — уехал прокурор, и дело с концом, — то разговоров о Немухе, о бедной ее душеньке, претерпевшей неслыханное надругательство, хватило на долгие месяцы. И было о чем судачить бабам: трудолюбива, ласкова была убогая. Немуха никому не только зла не сделала, но и слова худого не сказала за всю жизнь, — о немоте ее для этого случая забывали, — а тут заставили ее душу нехристи проклятые неприкаянной по свету скитаться… Димиха уверяла баб, что теперь-то уж не успокоиться Немухиной душеньке, вечной странницей быть и в рай господень не попасть из-за такого греха. Она-де сама видела, как бродит по дворам Немухина душа.
— К вечеру, как солнце сядет… у сеновалов, у мшаников… по затенью, по затенью… — шамкала старуха.
Боязливые бабы стали с опаской да с крестным знамением выходить в сумерки на задние дворы.
Ахимья Ивановна, на что уж не робкого десятка баба, а и та пристально вглядывалась в затененные углы сараев, подражая мужу, крутила головою.
— И что он, постылый, надумал это! — ругала она председателя Алдоху, хоть и не имела на него сердца: не Алдоха ли первый за старого батьку перед Дёмшей заступник.
Не из боязни тревожилась Ахимья Ивановна, а больше Немуху жалеючи:
— Каково-то ей, горемыке, по ночам бродить? Добрая была девка, господня душа, а вот довелось…
Старший ее зять Самоха, пропадавший столько годов по чужим краям, считавшийся давно погибшим и только что вернувшийся домой, частенько наведывался к теще, — жил неподалеку. Ахимья Ивановна была рада-радехонька тому, что кончилась наконец-то долгая мука старшей ее дочки Лукерьи, и тому, что Самоха приехал не разбалованный и кинулся подымать свое хозяйство, — будто вырвалась наружу вся его мужицкая страсть к земле, приглушенная годами войны и лишений. И еще радовалась Ахимья Ивановна, что остался крепок Самоха в старинной семейской вере. Знать, недаром годами учили его с детства писанию и до самого призыва пел он в церкви на клиросе. Самоха был старший сын Ивана Ипатыча, давно покойного брата уставщика Ипата, и с юных лет дядя-пастырь стал готовить его в начетчики. Надо ли говорить, что, вернувшись, он точно елеем облил черствое сердце Ипата Ипатыча, — какой помощник вдруг объявился!