Если, среди зимы, три пассажира дилижанса сидят в нем тепло и спокойно, и четвертый, покрытый снегом и обмерзший, слезает с наружного места и внезапно помещается между них, они начинают тесниться, оправляют воротники шинелей, подвигают подушки, лежащие под ногами, и обнаруживают неудовольствие от потери теплорода: новый гость, значить, произвел впечатление. Будь же в вашем сердце все снега гор Грампианских, вы войдете незамеченные: не наступите только на ноги кому-нибудь, никто и не подумает о вас, – ничто не тронется с места и на инчь!
Я не смыкал глаз и даже не ложился в ночь, последовавшую за прощанием с Фанни Тривенион: утром, едва встало солнце, я вышел, куда? сам не знаю. Остались лишь смутно в воспоминании: длинные, серые, пустые улицы; река, которая в мрачном молчании текла далеко, далеко, в какую-то невидимую вечность; деревья, зелень, веселые голоса детей. Я вероятно прошел с одного конца великого Вавилона на другой, но память моя прояснилась только, когда, уже после полудня, я постучался у дверей отцовского дома, и, с трудом поднявшись на лестницу, очутился в гостиной, обыкновенном месте сборища небольшого семейства. С тех пор, как мы жили в Лондоне, у отца не было особенной комнаты для занятий: он устроил себе «угол,» угол на столько просторный, что в нем вмещались два стола, этажерка, и несколько стульев заваленных книгами. На противоположной стороне этого объемистого угла сидел дядя, почти совершенно оправившийся, и записывал что-то такое в маленькую, красную счетную книжку: вы знаете, что дядя Роланд, в своих издержках, был человек самый методичный.
Лицо моего отца было веселее обыкновенного, ибо перед ним лежал первый оттиск его первого творения, его единственного творения, Большой Книги! Она, таки нашла себе издателя. А спросите у любого автора, что значит первый оттиск первого творения? Матери моей не было: она, без сомнения, с верною миссис Примминс, отправилась в лавки или на рынок. Так как оба брата были заняты, естественно, что появление мое не произвело того впечатления, какое произвела бы бомба, певец, удар грома или последняя новость сезона, или всякая иная вещь, производившая шум в бывалое время. Ибо что производит впечатление, что наделает шума теперь? Теперь, когда удивительнее всех вещей наша привычка к вещам удивительным?
Дядя кивнул мне головой, и что-то проворчал; отец…
– Отодвинул книги, – да вы уж сказали нам это. – Сэр, вы крайне ошибаетесь: он не тогда отодвинул книги, ибо тогда он был занят не ими, а пробным оттиском. Он улыбнулся, многозначительно показал на него (на оттиск), как бы желая сказать: «чего ты теперь можешь ожидать, Пизистрат! Мой новорожденный-то, и еще не во всей форме!»
Я поставил стул между ними, взглянул на одного, потом на другого, и – да простит мне небо! – почувствовал возмутительное, неблагодарное зло на обоих: глубока, видно, была горечь моего расположения, что пролилась она в эту сторону. Юношеское горе – ужасный эгоист, и это правда. Я встал и подошел к окну: оно было открыто; снаружи висела клетка с канарейкой Миссис Примминс. Лондонский воздух пришелся по ней, и она весело пела. Увидав меня против клетки, стоявшим с мрачным видом и внимательно на нее смотревшим, канарейка остановилась и свесила голову на сторону, подозрительно глядя на меня, как бы из-под лобья. Но заметив, что я не замышляю дурного, она, робко и вопросительно, стала пускать отрывистые ноты, по временам прерывая их молчанием; наконец, так как я не делал возражении, она, очевидно, сочла себя разрешившею недоумение, ибо постепенно перешла к таким сладким и серебряным аккордам, что я понял, что ей хотелось утешить меня, меня, её старого друга, которого неосновательно подозревала она. Никогда никакая музыка не трогала меня так глубоко, как её длинные, жалобные переливы. Замолчав, птичка села на решетку клетки, и внимательно смотрела на меня своими светлыми, понятливыми глазами. Я чувствовал слезы на моих глазах, отвернулся и остановился по середине комнаты, не решаясь, что делать, куда идти. Отец, кончив занятие сочинением, погрузился в свои фолианты. Роланд закрыл свою счетную книжку, спрятал ее в карман, тщательно обтер перо и смотрел на меня из-под своих густых, задумчивых бровей.