— Как? И он всегда-всегда будет здесь, даже ночью, до самого утра?.. И привезет сюда свои чемоданы и все свои вещи?..
Оба чуть слышно ответили «да».
Тогда Роза запрыгала, захлопала в ладоши и, сияя от счастья, пожелала, чтобы Карлос сейчас же, сию минуту отправился за чемоданами и другими вещами…
— Послушай, — строго сказала ей Мария, удерживая ее возле себя, — и ты согласна, чтобы он был твоим папой и всегда был с нами, а мы бы его слушались и очень любили?
Роза обратила к матери проникновенное и вдруг повзрослевшее личико:
— Но я не могу любить его больше, чем теперь!..
Оба растроганно ее поцеловали, глаза их увлажнились. И Мария Эдуарда потянулась к Карлосу над головой дочери и впервые при ней поцеловала его в лоб. Роза изумленно посмотрела на своего друга, потом на мать. И, видимо, все поняла: соскользнула с колен матери, прижалась к Карлосу и спросила смиренно и ласково:
— Ты хочешь, чтобы я звала тебя папой, тебя одного?
— Одного меня, — ответил он, заключая ее в объятия.
Согласие Розы было получено, и девочка, громко хлопнув дверью, убежала в сад кормить булочками воробьев.
Карлос встал и, сжав голову Марии в своих ладонях, долго и пристально глядел ей в глаза, будто хотел заглянуть в душу, потом восхищенно произнес:
— Ты — совершенство.
Она мягко высвободилась, смущенная и даже слегка подавленная таким обожанием.
— Послушай… Мне еще много-много нужно тебе рассказать, к несчастью… Пойдем в нашу беседку. Тебя ведь не ждут дела? А если и ждут, все равно сегодня ты мой… Я хочу быть с тобой. Возьми свои папиросы.
Спускаясь по ступенькам в сад, Карлос посмотрел на серое небо и ощутил его обволакивающую нежность… И жизнь предстала ему восхитительной; он ощутил в ней глубокую и печальную поэзию, тоже окутанную легким туманом, где нет ни блеска, ни шума и где двум сердцам, отрешенным от несозвучного им мира, так хорошо предаться вдвоем вечному очарованию благостного сумрака и тишины.
— Будет дождь, дядюшка Андре, — сказал Карлос, проходя мимо старого садовника, подрезавшего ветки самшита.
Дядюшка Андре, встрепенувшись, стащил с головы шляпу. Ох как надо бы хоть малость водицы после такой суши! Земелька-то пересохла, пить хочет! Все ли здоровы? Сеньора? Барышня?
— Все здоровы, дядюшка Андре, спасибо.
И, желая видеть всех вокруг себя счастливыми, как он сам и эта иссохшая земля, которая вот-вот насладится влагой, Карлос положил на ладонь старика золотой, а тот оторопел, не смея зажать в кулаке ослепительно сверкающую монету.
Мария принесла в беседку сандаловую шкатулку с папиросами. Поставила ее на диван, усадила туда же Карлоса, заботливо подложив ему подушки, зажгла ему папиросу. Затем уселась у его ног на ковер, смиренно, словно на исповеди.
— Хорошо тебе так? Может, велеть Домингосу принести тебе коньяку и воды?.. Нет? Тогда слушай, я хочу рассказать тебе все…
Она хотела рассказать ему всю свою жизнь. Поначалу она даже собиралась описать ее в бесконечно длинном письме, как это бывает в романах. Но предпочла проговорить все утро, устроившись на ковре у его ног.
— Тебе хорошо, милый?
Растроганный Карлос ждал. Он знал, что любимые им губы произнесут признания, которые ранят его сердце и будут тяжки для его гордости. Но ее история сделает для него обладание этой женщиной более полным: он узнает ее прошлое и вся ее жизнь откроется ему до конца. Да и в глубине души Карлос испытывал жадное любопытство к тому, что должно было ранить и унизить его.
— Да, начинай… Потом мы забудем обо всем навсегда. А сейчас говори, рассказывай… Так где же ты родилась?
Родилась она в Вене, но детские годы помнит плохо, отца почти не знала, память сохранила лишь, что он был знатного рода и очень красив. У Марии была сестра по имени Элоиза, умершая двух лет от роду. Мать ее, когда Мария уже подросла, не любила и избегала говорить с ней о прошлом и всегда повторяла, что ворошить воспоминания о делах минувших столь же неразумно, как взбалтывать бутылку со старым вином… Из их венской жизни Мария смутно помнит широкие бульвары, военных в белых мундирах и дом, наполненный зеркалами и позолотой, в котором часто танцевали; иногда она подолгу оставалась с дедушкой, печальным и робким стариком, они забивались в какой-нибудь укромный уголок, и он рассказывал ей разные истории о кораблях. Потом они уехали в Англию, но от Англии в памяти Марии остался лишь дождливый день и она, закутанная в меха, едет в карете на коленях у слуги по очень шумной улице. Ее первые более четкие воспоминания были о Париже; мать к тому времени овдовела, дедушка умер, а у Марии была няня-итальянка, которая каждое утро водила ее на Елисейские поля играть с обручем и мячом. Вечерами ее приводили в ярко освещенную, уставленную атласной мебелью комнату, где она заставала декольтированную мать в обществе белокурого мужчины, немного грубоватого, который вечно курил, растянувшись на софе; время от времени он приносил ей какую-нибудь куклу и называл ее мадемуазель «Triste-coeur»[125] из-за ее серьезного вида. Наконец мать поместила ее в монастырь под Туром, ибо подросшая Мария, хотя уже пела под рояль вальсы из «Прекрасной Елены», еще не умела читать. В монастырском саду, где росла прекрасная сирень, мать, утопая в слезах, распрощалась с Марией; рядом с матерью стоял в ожидании, видимо, желая ее утешить, какой-то важный господин с нафабренными усами; настоятельница говорила с ним весьма почтительно.