Первое время мать навещала ее каждый месяц, оставаясь в Туре на два-три дня, привозила девочке кучу подарков: куклы, конфеты, вышитые платочки, дорогие платья, которые согласно строгому монастырскому уставу не разрешалось носить. Они катались в экипаже по окрестностям Тура, всегда в компании офицеров, которые ехали за экипажем верхами и говорили матери «ты». Монастырским наставницам и настоятельнице эти прогулки не нравились, не нравилось им также, что мать нарушала благолепный покой монастырских коридоров смехом и шелестом шелков; но в то же время они как будто побаивались ее, называли «madame la Comtesse»[126]. Мать была в доброй дружбе с генералом, начальником гарнизона в Туре, ее принимал епископ. Его преосвященство, когда навестил монастырь, задержавшись возле Марии, потрепал ее по щечке и с улыбкой упомянул a son excellente mere[127]. Потом мать стала приезжать в Тур реже. Целый долгий год она путешествовала по Германии и почти не писала; в один прекрасный день вернулась похудевшая, в трауре и все утро проплакала, обнимая дочь.
Но в следующий раз приехала как будто вновь помолодев, еще более блестящая и веселая, с парой белых борзых, и объявила, что отправляется в романтическое путешествие в Святую землю и затем по всему далекому Востоку. Марии должно было исполниться шестнадцать лет; своим прилежанием, добротой и серьезностью она завоевала привязанность настоятельницы, и та, с грустью глядя на девушку и ласково проводя рукой по ее волосам, заплетенным в две косы, как того требовал устав, говорила порой, что хотела бы оставить ее в монастыре навсегда. «Le monde, — были ее слова, — ne vous sera bon a rien, mon enfant!..»[128]
Но однажды в монастырь приехала некая мадам де Шавиньи, обедневшая дворянка в седых буклях, воплощение строгости и добродетели; ей было поручено отвезти Марию в Париж к матери.
Как она плакала, покидая монастырь! И плакала бы еще горше, если б знала, что ожидает ее в Париже!
Дом ее матери у парка Монсо был, по сути, игорным домом под прикрытием изысканной роскоши пышно обставленного особняка. Слуги ходили в шелковых чулках; гости, именитые французские дворяне, говорили о бегах, о Тюильри, о речах в сенате, а потом садились за карточные столы — игра была чем-то вроде пикантного дивертисмента. Мария всегда уходила в свою комнату в десять часов; мадам де Шавиньи, ставшая ее компаньонкой, рано утром выезжала с ней в Булонский лес в двухместной карете. Но мало-помалу весь этот блеск стал тускнеть. Бедная мать оказалась во власти некоего месье де Треверна, субъекта весьма опасного, в коем мужская привлекательность сочеталась с прискорбным отсутствием чести и благоразумия. Их дом скоро превратился в шумное и запущенное пристанище богемы. Мария по здоровой монастырской привычке вставала рано и видела разбросанные по диванам мужские пальто, на мраморных консолях — окурки сигар среди пятен от пролитого шампанского, а в какой-нибудь дальней комнате еще держали банк в баккара при свете утреннего солнца. Потом, как-то среди ночи, она проснулась, услышав крики и поспешные шаги на лестнице; мать она нашла лежавшей без чувств на ковре; очнувшись, та сказала, заливаясь слезами, что с ней «случилась беда»…
Вскоре они переехали в квартиру на четвертом этаже на Шоссе д'Антен. Там стали появляться незнакомые люди подозрительного вида. Среди них были валахи с огромными усами, перуанцы с фальшивыми бриллиантами и римские графы, прятавшие в рукавах грязные манжеты… Иногда случайно забредал какой-нибудь джентльмен — в их доме он не снимал пальто, словно в кафешантане. Одним из таких джентльменов и был совсем юный ирландец по имени Мак-Грен… Мадам де Шавиньи оставила их, как только исчезла двухместная карета с атласными подушками; и Мария, у которой не осталось никого, кроме матери, поневоле втянулась в эту ночную жизнь, заполненную грогом и баккара.