Меж тем Аленкар описывал, как она спускается с небес, источая благоухание. Вот стопы ее коснулись земных долин… вот ее плодородное лоно изливает на всех великое изобилие. И все вокруг расцветает и обновляется:
Становятся душистей розы И слаще — самый сладкий плод! Свободная душа цветет — Нет больше мук, нет больше слез, И счастливы повсюду люди: Нет войн и всем хватает хлеба, Мир на земле царит, а с неба Нам улыбается Христос!Заключительная строка громким хриплым возгласом сотрясла стены канареечного цвета. Какие-то восторженные юнцы вскочили на стулья, и в воздухе затрепетали два белых платка. И поэт, дрожащий и обессиленный, почти скатился со сцены в протянутые к нему трепещущие руки. Когда Эга вместе с Карлосом подбежали, крича: «Ты был великолепен, Томас!» — слезы брызнули из глаз сломленного волнением Аленкара.
А овация продолжалась, пока он шел по проходу, знакомые хлопали его по плечу, важные особы пожимали руку и желали всего «самого наилучшего»! Мало-помалу поэт воспрянул и гордо поднял голову, обнажая в торжествующей улыбке гнилые зубы; он уже мнил себя поэтом Демократии, который, будучи помазан миром своего успеха, призван самой судьбой освобождать души! Дона Мария да Кунья ухватила его за рукав, когда он проходил мимо, и зачарованно промолвила, что это было «прекрасно, прекрасно». Растроганный поэт воскликнул: «Мария, нам нужен свет!» Телес да Гама хлопнул его по спине и заявил, что он «чирикал блестяще». И Аленкар, вконец сконфуженный, пролепетал: «Sursum corda, друг мой Телес, sursum corda!»[152]
Тем временем Эга бродил, разыскивая Карлоса, исчезнувшего тотчас после объятий с Аленкаром. Тавейра заверил его, что Карлос пошел в буфет. Внизу, у выхода, какой-то уличный мальчишка сказал, что сеньор дон Карлос сел в экипаж и покатил на Шиадо…
Эга задержался у дверей, размышляя, выдержит ли он оставшуюся часть вечера. Тут он увидел Гувариньо, который быстро спускался по лестнице под руку с женой; лицо у него было сердитое и мрачное. Лакей их сиятельства побежал за каретой. Эга, улыбаясь, подошел и осведомился, какое впечатление произвел на них великий демократический триумф Аленкара, и тут с трудом сдерживаемый гнев графа прорвался сквозь сжатые зубы:
— Стихи великолепные, но непристойные!
Карета подъехала. Гувариньо успел лишь глухо проворчать, пожимая Эге руку:
— На общественном празднике, устроенном под покровительством королевы, в присутствии министра двора говорить о баррикадах, обещать золотые горы пролетариям… Совершенно непристойно!
Графиня уже села в карету, подобрав пышный шелковый шлейф. Разгневанный граф нырнул вслед за ней в темноту экипажа. Рядом с каретой гарцевал на белой кляче фельдъегерь в галунах.
Эга собирался подняться наверх. Но тут появился закутанный в теплое пальто маркиз; он спасался бегством от еще одного поэта с огромными усами, который замучил всех четверостишиями о сладостных глазках и розовых губках, а маркиз терпеть не мог стихов о частях человеческого тела. Потом из буфета вышел, застегивая пальто, Кружес. И, видя, что друзья покидают театр, Эга тоже решил удрать и выпить грог в Клубе, в обществе маэстро.
Маркиз подозвал карету, а Эга и Кружес пошли по улице Нова-да-Триндаде, наслаждаясь странным очарованием зимней ночи, беззвездной и столь мягкой, будто в ней затерялось дыхание мая.
Они уже миновали отель «Альянс», как вдруг Эга услышал, что кто-то их догоняет и кричит: «Сеньор Эга! Одну минуточку, сеньор Эга!» Он остановился и узнал широкополую шляпу и седую бороду господина Гимараэнса.
— Простите великодушно! — воскликнул запыхавшийся демократ. — Но я увидел, что вы уходите, а мне хотелось сказать вам несколько слов и, поскольку я завтра уезжаю…