И Аленкар одним глотком осушил свою рюмку. Эга нетерпеливо посматривал на часы. Вошел лакей и зажег газовый свет; накрытый стол выплыл из полутьмы, радуя глаз хрусталем, фарфором, пышными букетами камелий.
Аленкар меж тем (при свете резче обозначился его возраст и следы бурной жизни) начал длинное повествование о том, что он был первым, кто видел Карлоса после его рождения, и что именно он предложил назвать его Карлосом.
— Твой отец, — говорил Аленкар, — мой Педро, хотел назвать тебя Афонсо — именем святого, паладина добрых старых времен, — Афонсо да Майа! Однако у твоей матери было настойчивое желание дать тебе имя Карлос. Она как раз прочла роман, который я ей принес: в то время не считалось предосудительным давать дамам романы для чтения… Это был роман о последнем Стюарте, прекрасном Карле Эдуарде, всем вам, мои милые, хорошо известном, который в Шотландии, во времена Людовика Четырнадцатого… Но не будем на нем задерживаться. У твоей матери, Карлос, должен сказать, был вкус к литературе, к лучшим ее творениям. Она спросила у меня совета — она всегда советовалась со мной, в то время я кое-что собой представлял, — и, помню, я ей ответил… (Я помню это, хотя с тех пор прошло уже двадцать пять лет… Что я говорю? Двадцать семь! Вы же знаете, мои милые, что двадцать семь!) Так вот, я ответил твоей матери дословно следующее: «Назовите его Карлосом Эдуардо, моя дорогая сеньора, Карлос Эдуардо — это имя как нельзя более подходит для заглавия поэмы, для славы героя и для женских губ!»
Дамазо, по-прежнему не сводивший глаз с Карлоса, разразился громкими аплодисментами; Крафт слегка похлопал кончиками пальцев; а Эга, нервно прохаживаясь возле двери и то и дело поглядывая на часы, без всякого энтузиазма произнес: «Отлично сказано!»
Аленкар, воодушевленный успехом, расточал всем улыбки, обнажая испорченные зубы. Он еще раз обнял Карлоса, ударил себя в грудь и воскликнул:
— Черт побери, друзья, мое сердце озарилось светом!
Тут распахнулась дверь, и поспешно вошел Коэн, рассыпаясь в извинениях за свое опоздание; Эга кинулся Коэну навстречу и помог ему снять пальто; затем он представил его Карлосу — Карлос единственный из всех присутствующих не был с ним знаком. Нажимая кнопку электрического звонка, Эга объяснял Коэну:
— Маркиз не смог прийти, мой дорогой, а бедняжка Стейнброкен, увы, мучается подагрой, недугом дипломатов, лордов и банкиров… Ты ведь тоже должен страдать от нее, не так ли, мошенник?
Коэн, невысокий, изящный, с красивыми глазами и необыкновенно черными и блестящими, словно лакированными, бакенбардами, улыбался, снимая перчатки, и отвечал, что, судя по англичанам, подагрой страдает и бедный люд и, разумеется, его, Коэна, она допекает. Именно она — подагра бедняков…
Эга меж тем, взяв его под руку, бережно усадил за стол, по правую руку от себя; затем он вдел ему в петлицу камелию; Аленкар тоже украсился камелией, и лакеи стали обносить гостей устрицами.
Заговорили о преступлении в Мавританском квартале, населенном фадистами и проститутками; весь Лиссабон был потрясен этой драмой: одна девица распорола другой живот ножом и жертва, в одной рубашке, выползла на улицу, чтобы там умереть; да еще двое фадистов пырнули друг друга ножами — весь переулок был залит кровью, настоящая «сарабульяда», как сказал Коэн, улыбаясь и смакуя буселас.
Дамазо с удовольствием поспешил поделиться подробностями: он знал девушку, которая убила ножом подругу, еще в ту пору, когда она была возлюбленной виконта да Эрмидинья… Красивая? Да, очень. И руки как у герцогини. А как она пела фадо! К несчастью, уже при виконте, который содержал ее в роскоши, она начала выпивать… Виконт, что делает ему честь, никогда не лишал ее своего расположения и даже после женитьбы навещал ее и предлагал ей, ежели она распростится с Мавританским кварталом, купить кондитерскую неподалеку от Собора. Но она не захотела. Она любила Байро Алто, дешевые таверны, фадистов.
Этот мир фадистов и проституток, по мнению Карлоса, заслуживал интереса и вполне мог стать темой романа… Разговор перешел на роман Золя «Западня» и натурализм; однако Аленкар тут же, обтирая усы от капель супа, начал умолять не портить светлый час ужина спорами об этой «сортирной» литературе. Ведь здесь сидят порядочные, воспитанные люди… Зачем же упоминать о «нечистотах»?
Бедный Аленкар! Натурализм — могучая и живая литература, издаваемая тысячными тиражами; беспощадное исследование, коему подвергается Церковь, Королевская власть, Бюрократия, Финансы, все священные институты общества: их вскрывают, обнажая их язвы, как это делают с трупами в анатомическом театре; это новое направление, столь чуткое и выразительное, способное схватить и запечатлеть черты, краски, само биение жизни, — оно (именуемое Аленкаром в его огульном неприятии «Новой Идеей») низвергалось ныне на храм романтизма, сокрушая его и скрытый в нем алтарь, перед коим Аленкар столько лет служил свои мессы; эта литература сбивала бедного поэта с толку и отравляла ему его старость. Поначалу он протестовал. «Дабы поставить решительную преграду грязному потоку», как заявил он на заседании академии, он написал две статьи, обличающие натурализм, — никто их не читал; «грязный поток» ширился, становясь все более глубоким и мощным. Тогда Аленкар укрылся на прочном утесе «нравственности». Ах, натурализм половодьем своих мерзостей грозит размыть целомудрие общества? Прекрасно. В таком случае, он, Аленкар, сделается паладином Морали, блюстителем добрых нравов. И он, поэт «Голосов Авроры», он, кто более двадцати лет в песнях и одах склонял к любовным приключениям всех дам столицы; он, автор «Элвиры», который в романах и драмах проповедовал незаконную любовь, изображая супружескую жизнь как нагромождение скуки, выставляя всех мужей тучными и грубыми животными, а всех любовников наделяя, красотой, блеском и умом Аполлона; он, Томас Аленкар, кто сам (если верить его собственным признаниям в «Цветке страдания») проводил жизнь в бесконечных любовных историях, разврате и оргиях, среди роскоши и услаждая себя кипрскими винами, — отныне он, суровый и непреклонный, замкнулся в башню целомудрия и оттуда принялся ревностно следить за газетами, книгами, театром. И стоило ему подметить зарождающиеся симптомы реализма в чересчур звонком поцелуе или в белизне приподнятой слишком высоко юбки, наш Аленкар оглашал отечество громким, тревожным воплем: он хватался за перо и его проклятия напоминали (на взгляд нетребовательных академиков) гневные пророчества Исайи. Но однажды Аленкар открыл для себя истину, которая лишила его всякой надежды: выяснилось, что чем больше он клеймит ту или иную книгу за безнравственность, тем лучше она продается! Мир предстал перед ним во всей своей гнусности, и автор «Элвиры» понял, что потерпел поражение…