Выбрать главу

Лохматый встал и ушел. За ним ушли и все остальные, молча, не глядя в глаза друг другу, и каждый скорее норовил расстаться с компанией, спаянной воедино чем-то нечистым. Остался только Габричевский.

Людмила Львовна накрыла стол.

— Выпьем, — сказала она. — Муж уехал встречать инспектора губоно.

— Как Арион твой смешон и жалок, когда он рядом с начальником. В глазах баранье смиренье и скрытая спесь, что приобщился к сонму высших… А когда начальник на трибуне, Арион садится на переднюю скамью, чтобы быть на виду, и начинает хлопать первым, при этом встает… Щедринский тип: «Мы, батюшка, перед начальством все равно что борзые-с, прикажут «разорви!» — и разорвем-с».

Людмила Львовна налила опять:

— Трахни свой опрокидонт, как говорит Коко. Раздави муху. Тарарахнем по единой… Какая находка, этот Коко, для любителей фольклора. Ты заметил, что он никогда не повторяется в выражениях, касающихся выпивки: «поддать на каменку», «протащить рюмочку», «заложить», «осушить», «опрокинуть»… Профессор одного понятия в русском языке — «пить». Он это умеет на все лады. Зато полное косноязычие в отношении всего остального, а тем более связанного с культурой… И это учитель, воспитатель юношества… Ну, чекалдыкнем по маленькой, неудачник банкрота-царя, которого я и сама когда-то обожала, будучи институткой… чекалдыкнем…

— Ох, не пила бы ты, — сказал Габричевский. — Я знаю, что это значит, пьяные слезы, высокая философия, цитирование обожаемых стихоплетов. И куча неприятностей для меня: истерика, скипидар, укладывание в постель. Но раньше всего я обречен выслушать исповедь дворянки, ставшей женой липового коммуниста. Дворянки-бестужевки, напичканной гуманными лекциями кадетов-профессоров, удравших за границу. Скука. Наперед ее предчувствую и содрогаюсь. Наперед все знаю…

— Наперед?! Ничего мы не знаем и не знали наперед. Фраза! Что мы могли знать? Сад, дортуары, поместье тетки, комнаты с мебелью в чехлах, даже на гумно, где крестьяне молотили хлеб, нас уже не пускали. Тургенев казался нам вредным писателем, потому что он сомневался в привилегиях бар. А в институте, смешно вспоминать, двадцатилетних телок, которым давно пора замуж, выводили через дорогу в церковь с полицейскими, чтобы кого-нибудь не обидели. И ведь, заметь, этакие дебелые девы вполне были уверены, что, переходя людную улицу губернского города, могли подвергнуться нападению разбойников средь бела дня. Я встречала таких дур на юге, когда все мечтали о Париже и считали Россию подвергнутой нападению разбойников. Как я презираю этих дур сейчас, как я презираю свое благородное происхождение, титулы, ранги, все прошлое свое, если бы ты знал…

— Я знаю. И не в первый раз это слышу. И это мне осточертело, ибо и я ненавижу свою эпоху.

Он тоже выпил, расправил усы и замолчал. Он знал, что исповедь, которою она делилась только с ним, закончится истерикой.

41

Тетя Сима, уходившая утром за водой, сорвала «Подзатыльник» с ворот и принесла Пахареву:

— Кого-то продернули, уж не тебя ли, Сенюшка…

Пахарев собирался в школу, торопился встретить инспектора. Он посмотрел на карикатуру с предчувствием беды: молодой человек вожделенно обхватывал дородную девицу, под рисунком стишок:

Кто ж не знает в городе Сеньку — парня хвата. Он зачалил девку, Девку в три обхвата…

Пахарев представил себе то смятение, которое «Подзатыльник» посеял в умах коллег.

…Когда Пахарев вошел в учительскую, то сразу почувствовал холод всеобщего отчуждения. Напряженное молчание, ничего больше. Шереметьева, которая всегда была подчеркнуто подобострастна, еле кивнула ему издали, взяла журнал и тут же вышла, хотя звонка на урок еще не было. Крытый Соломой подумал-подумал, прежде чем подать руку, но все-таки подал. Коко притворился, что не замечает Пахарева, и глядел в окно, хотя там ничего не происходило, был все тот же пейзаж: речка, деревня Заовражье. Он тщательно рассматривал их, точно это было уж так необходимо. Никто не встречался с Пахаревым глазами, и только Мария Андреевна демонстративно шумно поздоровалась с ним. И по тому, как она это сделала, Пахарев догадался, почему она это сделала, и ему стало страшно: «Они уже похоронили меня. По-видимому, они больше знают о моей судьбе, чем я сам. Не случайно трубят о приезде инспектора… Значит, все решено. Ну что ж…»

Человек так устроен, что не может совершенно одинаково ко всем относиться. К Шереметьевой он всегда относился с состраданием; поступок Марии Андреевны еще больше возвышал ее в его глазах; колебание Соломой Крытого было умилительно: все-таки в этом мягком и добром человеке благородство взяло верх над тревогой за свою судьбу. Ну а Коко был по-прежнему ему безразличен. Пахарев даже принудить себя не мог бы возыметь к нему гнева или недоброжелательства.