Выбрать главу

— Где ты эти чудные книги берешь, Костик?

— Все там же, по секретному каналу, конечно, признаюсь конфиденциально…

Это сакраментальное слово — «конфиденциально» — Женька уже постиг, и оно бросало его в жар и в холод, замирающим голосом он произнес:

— А мне никак нельзя, Костенька?

— Рановато, паренек. Потерпи. Ты можешь неправильно понять, впасть в уклоны.

Женька тяжело вздохнул:

— Что-нибудь будет под светлое воскресенье? В прошлом году, помнишь, в самую полночь мы по улицам ходили и пели песни. Было факельное шествие против религиозных пережитков. Сломали две часовни, повалили все кресты на кладбище.

— Нынче загнем что-нибудь поэффектнее. Обыватель стал слишком толстокожим. Надо его пронять. Встряхнуть от обывательской спячки. Бросить потяжелее камень в мещанское болото.

— Ты дашь указания?

— Конечно. Имей в виду, я теперь законспирирован. Я тебе дам явку. На эти дни я сяду в бест.

— Что? Что? Что? — изумлению Женьки не было предела.

— Сяду в бест, — повторил Рубашкин важно. — В бест.

На лице Женьки выразилось мучительное беспокойство. Ему страстно хотелось спросить, что это такое, но он не решился. Расшифровывать конспиративные выражения ему казалось больше чем кощунством. Только на другой день он узнал от Марии Андреевны: «сесть в бест» — укрыться от преследований. И Рубашкин стал для него подлинным героем. Рубашкина уже преследуют — есть ли что-нибудь великолепнее этого. Рубашкин уже ищет тайного убежища, как все вдохновенные страдальцы за народ, преследуемые несправедливыми и жестокими гонителями, — есть ли слаще удел на свете?! Нет!

Родители не прогоняли Женьку в церковь, из семьи туда ходила только одна бабушка, которую, по молчаливому сговору, все считали самой отсталой в семье и относились к ней со снисходительной жалостью. Ее иконка находилась под полотенцем у изголовья кровати. Только перед сном и в часы молитвы она обнажала эту иконку старца Серафима.

За несколько дней до пасхи бабушка уже предупредила всех, что уйдет накануне светлого воскресенья к заутрене, ужинать будут без нее.

Женька сказал за обедом:

— А сам я тоже не буду дома в ночь под светлое воскресенье.

— А что такое, внучек? — удивилась бабушка.

— Сяду в бест.

Бабушка, которая была неграмотна и всю жизнь беспокоилась за внуков, сказала:

— Смотри, не вздумай в самом деле сесть. Сядешь на асбест, штаны испортишь, вздую.

Женька улыбнулся торжествующе:

— Это, бабушка, не то. Не асбест. Не одолеть тебе этой терминологии. Она конспиративная… Конфиденциально сообщаю.

— Выпорю, пострел, вот тогда тебе и будет терпинология. А за спиративное — спиртное венциально добавлю. С этих пор каким словам научился, коголик.

Женька был счастлив и, засыпая, все повторял:

— Сяду в бест… Сяду в бест… Сяду в бест…

Это звучало для него слаще музыки.

На другой вечер Рубашкин привел его на секретное собрание. И хотя загодя договорились все о встрече и знали друг друга, но для солидности соблюдали декорум: надо было назвать пароль явки. Когда у входа в грот кто-то спросил Женьку: «Пароль?» — он ответил торжественно, и сердце его застучало от радости: «Барометр! Барометр партии!»

И отдалось эхом под пустым сводом грота: «Барометр партии… Бар… пар… бар… пар…»

В этом гроте под берегом Оки, образовавшемся от стока подземных вод, рыбаки укрывались от непогоды, делили улов, варили уху, чинили сети. Грот был обжит. Стены его гладко ошарканы. И на выступах стен удобно было сидеть. С потолка капала вода в ручеек, протекающий тоненькой извилистой ниточкой посередине грота, по обе стороны которого и образовались эти уступы. И вот сегодня на них расселись молодые конспираторы города. На этот раз их было много. Грот тускло освещался фонарями «летучая мышь». Фонари мигали, отсветы прыгали по лицам молодых людей, которые от этого казались Женьке таинственными и напоминали благородных повстанцев Болотникова, Разина, Пугачева. Из грота виднелась черная полоса Оки с утонувшим в ней месяцем. Все казалось романтичным. Душа горела от неосознанных желаний и жажды подвига во имя благоденствия масс. У самой дальней стены грота, в земляной нише, стоял человек с черной бородкой в пенсне — Аноним. Он делал доклад. Содержание его ускользало от понимания Женьки. Но каким-то внутренним чувством он угадывал, что это нельзя произносить открыто на улице, с общественной трибуны и даже дома. Это было выше всего, это был клад души, новая правда, за которую надо пострадать, как всегда страдали великие люди, и он готов был к этому всей душой и только пока не находил случая, чтобы пожертвовать своей жизнью. Женька вспомнил все, что говорил отец, старый мастер и старый большевик, и сравнил со своими взглядами и взглядами Анонима, Петеркина, Рубашкина, и ему стало жалко отца, как он ужасно отстал от жизни. Новая мысль Анонима прямо жгла его и поднимала на высоты блаженства: Коммунистический Интернационал Молодежи оказался революционнее Коминтерна, «левее» партии. После доклада начался спор по поводу работы комсомола с крестьянскими парнями. Тут вдруг размежевались на два лагеря. Одни говорили, что не надо принимать в комсомол сельчан из середняцких слоев, другие — надо, и обвиняли первых в «боязни середняка». И тут поднялся такой шум, что даже ничего нельзя было разобрать. Каждая сторона обвиняла другую в смертных грехах: в оппортунизме, в потакании кулачеству, в забвении середняка, в утере революционного чутья и т. п. Женька понял только одно: что революции угрожает «кулацкий уклон». Женька бывал в деревне. Будучи малышом, подготовишкой, он в гражданскую войну во время голода и разрухи ездил с матерью в деревню и менял домашнюю утварь: посуду, старые платья бабушки и матери, пиджаки отца и даже свои штанишки менял на картошку и хлеб, на жмых и отруби… И тогда он видел там вопиющую бедноту, грязь, вшей, тараканов и клопов, но так как Петеркину и этому приезжему Анониму он не мог не верить, то, вопреки своему опыту, считал, что деревня впала в «кулацкий уклон».