Волнуясь, угрожая и моля, она говорила ему, как преступно заставлять учителя жить столь некультурно. Надо писать про это в газетах, кричать на городских площадях, а лицемеров, представляющих дело краше, чем оно есть, — разоблачать.
— Люди, люди, — сказал Пахарев, вздохнув. — Как много нам надо хороших людей. Как раз над этим вопросом — о подборе кадров — я и мучаюсь. — Он грустно улыбнулся. — А вы тут создаете бури в стакане воды… Оказываете мне медвежью услугу. — Его взгляд, чужой и холодный, прошел мимо нее, и у ней упало сердце… — Я вот думаю, куда его девать? Ведь он ничему не учит.
— Ничему, — со вздохом призналась Тоня. — Но у него душа есть…
— В этом я убедился… У нас завхоз — вор. Мне рассказали добрые люди, что материалы, отпускаемые на ремонт, он продает на сторону… А стекла побиты, парты покалечены… На классных досках нельзя писать… И даже вместо мела — известка. Вот тут нам и нужен честный человек… Это будет подходяще…
Она смотрела на него умоляюще и с глубоким благоговением.
— А Евстафия Евтихиевича куда? — спросила Тоня.
— Я думаю, что его следует перевести в библиотекари. Место тихое, нервы будут в порядке. Книгу он знает и любит…
9
Прежний директор был на редкость добрым человеком, очень любил детей, но он не являлся педагогом ни по профессии, ни по призванию, и вел дело так, чтобы школьники были им вполне довольны. Ученики, когда хотели, тогда и приходили на занятия или уходили с урока, а учителей, которые им не потакали в дурных привычках, открыто третировали.
Учителя проверяли только тех учеников, которые были на это согласны.
Все делали вид, что в школе, которая считается трудовой и применяет самые современные методы обучения, не может быть отстающих учеников. Тех учителей, которые пытались упорного лентяя принудить второгодничеством к труду или даже только припугнуть, коллеги рассматривали как потенциального недруга. Даже на школьном совете ни один учитель не решался поднимать какие-нибудь вопросы, связанные с повышением требовательности к ученикам. Притом же, если учителя в целом и захотели бы что-нибудь предпринять в этом отношении, все равно это потерпело бы неудачу, потому что вопросы наказания или перевода из класса в класс требовали санкции школьного совета, а в школьном совете большинство принадлежало ученикам.
Само прилежание ученика третировалось как «зубрежка», и отличники учебы (а такие были, потому что во многих семьях не придерживались взглядов Ивана Дмитриевича) окружены были и в товарищеской среде недоброжелательством, подвергались насмешкам и клеймились прозвищем «зубрилки». Некоторые ученики, превосходно начитанные, даровитые и проницательные, нарочно старались скрывать свои знания, чтобы не дать повода над ними глумиться. Вырабатывался тип ученика, стыдящегося своей развитости.
В школе установилась привычка: все, что не нравилось ученикам (вернее, большинству их), третировать как старорежимную рутину, «пережиток», «мещанство», «обывательщину», «мелкобуржуазную отрыжку» и т. д. Много было пущено в ход и бытовало новомодных слов для дискредитации тех, кто пробовал взывать к дисциплине, нормальному усвоению знаний и хорошему поведению.
Ученики ленивые, развязные, с ложно понятой революционностью, надо прямо сказать, обожали Ивана Дмитриевича и считали, что это и есть тот «новый директор», который теперь нужен, а те учителя, что взывали к учебе, классной дисциплине, к систематическому труду, те — безнадежно отсталые люди.
Посещаемость на бумаге была безукоризненной, хотя в классе редко наличествовал полный состав учеников. На уроках Шереметьевой, например, всегда сидело меньше половины, да и они ничего не учили, и если каждый знал несколько немецких слов, и это учительница считала уже за находку. Были и такие ученики, которые не знали даже немецкого алфавита, их учительница и в глаза не видала, но они в конце года получали удовлетворительную отметку. А Афонского, с его необъятной эрудицией, и вовсе мало посещали.
Когда Иван Дмитриевич ввел Дальтон-план, о котором он не имел никакого понятия, тогда и вовсе воцарился в школе тарарам, та желанная для учеников свобода, при которой каждый мешал всем и все каждому. В школе не стало единого метода преподавания, а каждый учитель вел занятия на свой манер. Сперва этот Дальтон-план ученикам очень нравился, ведь всяк учился так, как ему хотелось, но потом даже самым отъявленным шалопаям это стало надоедать: хаос в конце концов утомляет, порождает раздражительность и неудовлетворенность. И все стали рассматривать школу как место мертвящей скуки и ненаказуемого озорства.