Пахареву многое казалось неверным из того, что тот говорил, но, почему неверно, он не умел доказать. Однажды они заспорили об этюде, который Василий Филиппыч написал в один присест. Это было Заовражье, в котором Пахарев жил. Вблизи ничего нельзя было на полотне разобрать. Пахарев сказал, что большинству это не понравится.
— Если бы в искусстве оценка опиралась на мнение большинства, оно погибло бы. Ценители, слабые в отдельности, не составляют правильного мнения, соединившись в массу.
Он дал Пахареву «Письма Ван-Гога». Кровоточащая исповедь новатора, закончившего свою жизнь в сумасшедшем доме, потрясла Пахарева до основания. Столь же возвеличенный после жизни, как презираемый, унижаемый и одинокий во время создания своих полотен, художник являл пример жертвы разлада своего с почитателями. Но Пахарев вынес вовсе не то впечатление из этого чтения, на какое рассчитывал старик. Для него открылся совершенно иной мир страстей и исканий, не связанных с практическим строительством жизни. Этот мир был так трагичен, насыщен чувствами и думами, так богат событиями, героизмом, жертвами, что он проникся к нему уважением.
Незаметно и постепенно они и вовсе подружились. Старик болтал без умолку, не стесняясь в выражениях. И только тут Пахарев понял, какой огромный житейский опыт он в себе носил… Рассказывал он обо всем: об изумляющей силе воображения Леонардо, о цвете кожи знакомой дамы, о картинах Кэте Кельвиц, о проделках губернатора Баранова, который секретаря заставлял стрелять в стену своего кабинета и доносил потом министру о покушениях на него местных «нигилистов», за что и получал кресты и награды. Рассказывал о правах царской военщины, презиравшей «штафирок», о свойствах птицы дергача, ходящей пешком до жарких мест, зимовок, о модах вообще и о модах рассудка («Еще Фихте, батенька, говорил, что здравый человеческий рассудок в такой же мере имеет свои моды, как наши костюмы и прически»), о восторгах любви.
Однажды старик сказал:
— Ничего на свете нет хитрее, чем любовь. Я мечтал быть холостым. И вдруг женился. Мне нравились блондинки, а брюнеток я терпеть не мог, но жена моя брюнетка. Исповедовал, что искусство выше бытовых удобств, а супруга приучила меня служить презренному ремеслу ради денег. Всю жизнь я считал каждую бабу глупее себя, а живу умом жены и во всем боюсь ей перечить. Н-да, батенька, любовь не картошка. Она самый главный мотор жизни, как выразился какой-то философ-немец (все немцы страшные выдумщики); это сети, опутывавшие самых строптивых лютей на свете; любовь вводила в заблуждение самые светлые головы и врывалась со своими мелочами в кабинеты государственных мужей, в книги философов и ученых. Она разрывает самые прочные связи, разбивает жизни, идеалы, принципы. Любовь появляется везде, где ее не просят и даже ей препятствуют. А она, как паводок, все крушит и на берегах оставляет один мусор… Да-с, батенька, именно мусор. Поверьте старику.
Художник испуганно поглядел на Пахарева, который вдруг покраснел. Глаза их встретились. Старик завозился на месте, вздохнул печально и сказал:
— Чуть поддался ей, ну и завяз. И как завяз — по самую маковку. Кажется, все знакомо, все испробовано от сотворения мира, а каждое новое поколение повторяет сначала все те же самые милые любовные глупости. Так, видно, будет и впредь. И я, дурень, был на этой линии, и до чего, батенька, дошел, признаться стыдно: ночей не спал, кропал стишки, в письмах называл ее богиней и королевой. Клялся любить ее одну только, и вечно… Трактат о любви начал штудировать, этого самого Шопенгауэра. Дескать, серьезная любовь возникает мгновенно, и притом при первой встрече. Это он у Шекспира взял, а этот, наверное, у древних, те были в этом доки. Но, батенька мой, этот философ влил ложку дегтя в бочку меда, мошенник. Нигде, говорит, мы не встречаем так мало честных и справедливых поступков, как в делах любви. В них даже самый распречестный ухарец сплошь да рядом поступается своими священными принципами и действует бессовестно. А, каков, шельмец-немчура! — Василий Филиппыч заражающе захохотал, так что глаза покраснели. — И до чего я тогда дошел, не поверите, начал тогда стишки и романы читать…
— А теперь вы не читаете?
— Зачем? Я имею на все собственное мнение, оно мне ближе, понятнее и кажется истинным… Чего же больше? А мнениями других, а их несметное количество, у меня нет времени да и охоты интересоваться. А вообще, я теперь придерживаюсь взглядов Платона (читал в гимназии): сладострастие есть самое пустое и суетное наслаждение. Говорили мне, так думал и Кант, светильник разума, дорогой мой, так стоит ли, в самом деле, ради какой-нибудь фифочки тратить время, наносить ущерб своему делу, да еще при этом портить себе репутацию в глазах окружающих. Да еще в нашем городе, где все на виду. На виду, батенька, на виду. Чихнешь сегодня, завтра услышишь на другом конце города: «Будь здоров!»