Выбрать главу

Из прежних лет вдруг прискакал светлейший князь и друг ее, но расхаживал большими шагами по комнате, разбил любимого амура и называл русским словом, означающим vielle putain[19]. А потом размахнулся на нее…

Она позвала другого, с льдистыми глазами и вырванным на лице куском мяса. Тот никак не изменился и смотрел вроде бы глуповато. Так же смотрел он тридцать лет назад, когда просила не допускать грубостей к ее арестованному мужу. Теперь он слушал, как пространно жаловалась ему на светлейшего князя, что переходит в дружбе все границы, и вдруг спокойно сказал:

— Что же, матушка, я… могу.

Она умолкла на полуслове, заплакала, замахала руками. Взяла клятву с него, что не сделает поступка. Тот пожал плечами и уехал к себе назад за Москву разводить лошадей…

И светлейший князь уехал. Больше его не видела и тоже плакала, узнав об его кончине. Опять, как и во всю ее жизнь, выдумывали что-то несуразное, но ее уже и не трогало…

Даже днем теперь закрывала глаза, и являлся к ней некий образ. Все до мелких подробностей видела она: даже иголки от хвои на обшлаге его рукава. Тогда позвала секретаря и велела то, чего боялась сделать всю жизнь. Через месяц ей принесли имя с отчеством и фамилию, что вдруг оказалась двойной. А также назвали место, которое с трудом нашла на карте. Там текла река и была такая же равнина, как и вокруг. Она велела приготовить приватную карету и никому о том не говорить…

Тут все границы были пренебрежены, и ни один даже ее любовник, в том числе великий в мелкой хищности сиоей таврический избранник, не смели таково говорить с нею. Этот, между прочим, и в мыслях не зарился на те фаворитные лавры. Лишь с грубой прямолинейностью первородца требовал той самой идеальности. Раз и навсегда определив ее Фелицею, он и ждал от нее точного и неукоснительного исполнения образа.

В том была самая что ни на есть русскость его, даже что и дальнее родство от татарина. Теперь она хорошо это понимала и сверху, и изнутри, поскольку сама сделалась православная безо всяких отклонений. Тут доминировало чувство молодого, несмотря на тысячу лет, народа: поставить на пьедестал и требовать, требовать, требовать.

Подай, Фелица, наставленье: Как пышно и красиво жить, Как укрощать страстей волненье И счастливым на свете быть?[20]

Не больше и не меньше. То им мимо ушей, что многократно и со всей честностью говорит о себе, что лишь обыкновенных способностей женщина, больше слушающая здравомысленные суждения, нежели сама их рождающая. И все человеческие слабости в ней присутствуют, разве что обладает умением при необходимости управлять ими. Чувствительность здесь не в счет, и что рассуждать о возможности преодоления той естественной Евиной слабости есть лицемерие, уже писала…

Только не стрекозиными крылышками обладает этот язвительнейший слагатель од. И не изящно разукрашенной бабочкой французского обворожительства порхает вкруг ее имени, как и нет здесь стародумного рабского пышнословия. Тут истинно парнасский размах крыл в их обнаженной природности. Изо всех компонентов: легендарных и предметно ощутимых — происходит новорождение великого языка, так что идущая от высшей сложности простота здесь впрямую сродни Гомерам в Вергилиям. Впрочем, не туда, а в кипящую русскую реальность направлены молнии. Также и младенческая жажда идеала обязательно присутствует здесь: не от себя и в себе исправлять пороки, а чтобы был пример, равнозначный приказу.

Когда десять лет назад прочла это впервые, то даже всплакнула по-русски, все уже прозрачно видя. То была так или иначе составленная сказка, где в противность злым ей назначено быть доброй. На сказку же тут смотрят со всей политической серьезностью. Она сама когда-то выбрала это место, и деваться ей некуда.

Мурзам твоим не подражая, Почасту ходишь ты пешком, И пища самая простая Бывает за твоим столом, Не дорожа твоим покоем, Читаешь, пишешь пред налоем И всем из твоего пера Блаженство смертным проливаешь…
Не слишком любишь маскарады, А в клоб не ступишь и ногой; Храня обычаи, обряды, Не донкишоствуешь собой; Коня Парнасска не седлаешь…[21]