Выбрать главу

Однажды вечером, в поздний час, за дворовой калиткой залаяла собака. Сам Алесси пошел открывать и не узнал ’Нтони, с плетеным мешком подмышкой вернувшегося домой, — так он изменился, был покрыт пылью и оброс длинной бородой. Когда он вошел и сел в уголок, ему почти даже не смели радоваться. Он казался уже не тем, что прежде, и водил глазами по стенам, как будто никогда их не видел; даже собака лаяла на него, потому что не знала его. Ему поставили на колени чашку, потому что он был голоден и хотел пить, и он молча, уткнувшись носом, съел похлебку, которую ему дали, как будто у него неделю и крошки не было во рту; но остальные не чувствовали голода, — так у них сжималось сердце. Потом, утолив голод и кое-как отдохнув, ’Нтони взял свой мешок и встал, чтоб уйти.

Алесси ничего не смел ему сказать, — так брат его изменился. Но, видя его снова с мешком, Алесси почувствовал, как у него сильно забилось сердце, а Мена растерянно спросила его:

— Ты уходишь?

— Да! — ответил ’Нтони.

— Куда же ты идешь? — спросил Алесси.

— Не знаю. Я пришел повидать вас. Но с тех пор, как я тут, похлебка стала для меня просто ядом. Дольше я не могу оставаться здесь, потому что все меня знают, вот почему я и пришел вечером. Я уйду далеко, где на хлеб заработаю и где никто не будет знать, кто я.

Остальные не смели и дышать, потому что сердце у них было как в тисках, и они понимали, что он хорошо делает, что так говорит. ’Нтони продолжал осматриваться и стоял на пороге, и не мог решиться уйти.

— Я дам вам знать, где буду! — сказал он, наконец, а, когда вышел во двор, под кизилевое дерево, стоявшее во мраке, сказал еще:

— А дед?

Алесси не ответил; Нтони также замолчал и немного погодя спросил:

— А Лию почему я не видел?

И, напрасно прождав ответа, добавил дрожащим, точно от холода, голосом:

— Умерла и она тоже?

Алесси и тут ничего не ответил; тогда ’Нтони, который с мешком в руках стоял под кизилевым деревом, присел было, потому что ноги его дрожали, но сразу же вскочил и пробормотал:

— Прощайте, прощайте! Вы сами видите, что я должен уйти!

Прежде, чем уйти, он хотел обойти дом, чтобы посмотреть, все ли на своем месте, как прежде; он, у которого хватило решимости покинуть этот дом и ударить ножом дона. Микеле, и жить в бедах, не решался теперь без зова проходить из комнаты в комнату. Алесси прочитал в его глазах желание и провел его в хлев, под предлогом показать теленка, купленного Нунциатой, жирного и с лоснящейся шерстью; а в углу хлева еще была и наседка с цыплятами; потом повел его в кухню, где сложил новый очаг, и в комнату рядом, где спала Мена с детишками Нунциаты, которые казались точно ее собственными. ’Нтони все осматривал и одобрительно качал головой, и говорил:

— Сюда и дед хотел еще поставить теленка; тут были наседки, а тут опали девочки, когда здесь еще была и та...

Но тут он ничего больше не добавил и молча смотрел вокруг влажными глазами. В это мгновенье мимо проходила Манджакаруббе, она звала с улицы Брази Чиполла, и ’Нтони сказал:

— Эта вот нашла себе мужа; и теперь, когда они кончат браниться, они пойдут в свой дом спать.

Остальные молчали, и все село было погружено в полную тишину, только слышался еще стук запиравшихся дверей. При этих словах Алесси набрался смелости сказать ему:

— Если бы и ты захотел, у тебя тоже был бы тут свой дом. Там поставлена кровать для тебя.

— Нет! — ответил ’Нтони. — Я должен уйти. Там стояла кровать мамы, которую она всю пропитала слезами, когда я хотел уходить. Помнишь — веселые беседы вечерами, когда солили анчоусы, и Нунциату, как она разгадывала загадки, и маму, и Лию, всех, кто сидел тут при свете луны, когда слышалась наша болтовня по всему селу, точно все мы были одной семьей? А я тогда еще ничего не знал и не хотел здесь оставаться, теперь же, когда я все знаю, я должен уходить.

Он говорил это, уставив глаза в землю и втянув голову в плечи. Тогда Алесси обнял его за шею.

— Прощай, — повторил ’Нтони. — Видишь, я был прав, что хотел уходить! Не могу я здесь оставаться. Прощайте, все меня простите!

И он ушел со своим мешком подмышкой; потом, когда он был далеко, посреди темной и пустынной площади, где все двери уже были заперты, он остановился послушать, закрывали ли дверь дома у кизилевого дерева, между тем как собака лаяла ему вслед и своим лаем говорила ему что он был один посреди села. Только море там, внизу между маячками, нашептывало ему свою обычную повесть, потому что у моря тоже нет родины, и оно принадлежит всем, кто захочет прислушаться к нему, с одного края до другого, где родится и умирает солнце, только в Ачи Трецца у него особая манера нашептывать, и его тотчас узнаешь и по клокотанию между скал, о которые оно разбивается, и по его голосу настоящего друга.