Вот из-за этого и возникла ссора, и Иоселе в один из дней, придравшись к мелочи, вышел из себя, не сдержался и крикнул отцу прямо в лицо:
— Что ты делаешь? Ведь это же кровь и грабеж!
— Что ты говоришь! Какая кровь? Какой грабеж? Кого я граблю?
— Что значит — «кого»! Того, у которого берешь, что не дозволено! Сказано ведь: «Не бери от него роста и процентов»!
— Ну а как же быть с правилом «От всякого труда есть прибыль»? Куда же девалось это разрешение «для пользы нуждающихся» — для блага большинства людей, которые без займа обойтись не могут и которым оказываешь благодеяние, когда одалживаешь им?..
— Благодеяние? За такие проценты, из которых никогда не выбраться? Даже если снять с себя всю бедняцкую шкуру… Или за залоги вещей, без которых обойтись невозможно и относительно которых ясно сказано: «Если возьмешь в залог одежду…» У тебя набиты шкафы и комоды бедняцкими подушками и одеялами, а люди по твоей милости спят на голых досках…
— Так ты чего хочешь? — раскричался Мотл. — Значит, ты умнее наших раввинов? Значит, ты больше их понимаешь?
— Что мне раввины? Какие раввины? Грош цена всем твоим раввинам!
— Горе мне! Люди, идите сюда, послушайте, до чего додумался беспутный, бессовестный сын мой!
Выслушав речи сына, Мотл Бриллиант стоял ошеломленный, словно увидел перед собой человека, в которого вселился злой дух, диббук, и кричит изнутри его… Он с минуту смотрел на него, как на больного, потом с набожной торжественностью и с суеверной глупостью, как в те времена обычно кричали, изгоняя злого духа, крикнул:
— Злодей, изыди из сына моего!
Иоселе расхохотался. Он понял мысль отца и в том же тоне, теми же почти словами крикнул в ответ:
— Дурак, изыди из моего отца!
Нет, он сказал не «дурак», а другое, ругательное, неприличное слово, недопустимое в печати. И когда Мотл Бриллиант услыхал это, он сразу почувствовал, что все родственные связи между ним и сыном порваны, и не только между сыном и им одним, но и со всем народом, со всеми евреями отныне и впредь связь сына нарушена и никогда больше не будет восстановлена.
Мотл Бриллиант почувствовал себя так, как если бы у него никогда сына не было, а если был, то либо умер, либо перешел в другую веру, что еще хуже смерти.
Сразу же после этого он снял обувь, положил подушку на пол и опустился на нее, как при трауре и как поступают в таких случаях, велел принести камень и целый день смотрел на него, не отрываясь. Это означало, что он одинок: то, что имел, — потерял, то, что Бог дал от первой жены, Бог и отнял, и теперь ему остается ждать поминальщика и наследника только от второй жены. Иоселе он вычеркнул — и кончено. Иоселе, как тогда говорили, ушел на произвол судьбы, ушел недобрыми путями и обречен на то, что все близкие будут стыдиться поминать его имя, как стыдятся и не хотят вспоминать незаконнорожденного или ему подобного.
Как жил и перебивался на первых порах Иоселе без отцовской поддержки, нам неизвестно. Возможно, что, уходя из дому, он взял с собой кое-какие деньги или ценные вещи, которые мог использовать; возможно, что сердобольные родственники вмешались в это дело, а возможно также, что и сам
отец, Мотл Бриллиант, из боязни, как бы Иоселе, оставшись один и без средств к существованию, не был вынужден избрать самые предосудительные пути, притворился невидящим и предоставил своей второй жене — мачехе — тайком поддерживать пасынка всем необходимым.
Не знаем, говорим мы, как прожил тогда Иоселе, но теперь, в то время, о котором мы здесь рассказываем, Иоселе был уже обеспечен и ни к чьей помощи не должен был прибегать. Он был представителем нездешней, нееврейской фирмы в городе N. Он и тогда уже славился своими обширными познаниями — как в еврейской области (их он приобрел в отцовском доме, до того как он покинул его), так и в других областях (эти познания он приобрел за годы своей самостоятельной жизни). Кроме того, Иоселе владел пером, и пером острым, и всякий раз, когда нужно было кому-нибудь предъявить обвинение в несправедливости, двери тогдашней прессы были перед ним открыты, он был там частым и желанным гостем, а пред такими вещами, как пресса, во все времена, как известно, испытывали почтительный страх, особенно те, кому было чего бояться.