— Конечно, конечно, — подхватил кто-то слова реб Дуди и поддакнул: — Конечно! Это следовало предвидеть. Правда, уже не раз пытались говорить с его братом, с Мойше Машбером, но тот не захотел вмешиваться — не его, мол, это дело, — в общем, отмахнулся.
— Ну, понятно… Брат… — заметили другие. — Да и не к нему надо было обращаться.
— А к кому же?
— К нему самому: предупредить, указать, что он заблуждается и других вводит в заблуждение.
— Никому другому, кроме реб Дуди, не пристало этого делать, — сказал какой-то смельчак, обращаясь к раввину как к человеку, от которого можно многое требовать, как к старшему раввину города, наиболее уважаемому, ведь к его слову все должны прислушиваться, его влияние не подвергается сомнению.
— Я? — произнес реб Дуди, желая защититься и снять с себя эту обязанность. — Я?..
Но в ту минуту, когда он хотел было произнести следующее слово, вдруг послышался голос Мейлаха Долговязого, который также находился в столовой:
— Смотрите! Он снова здесь!
Эта фраза прозвучала так, как если бы среди людей вдруг оказался дикий зверь: смотрите, снова…
— Кто? Что? — всполошились присутствующие и повернули головы от реб Дуди к тому, кто крикнул.
Долговязый Мейлах имел в виду человека, которого никто не ожидал увидеть здесь, — ни одна душа не поверила бы, что после истории, происшедшей с ним вчера, он мог оказаться в том же доме, на том же месте, перед теми же людьми.
Это был Михл Букиер.
Гром!.. Если бы десять громов сразу грянули в ясный безоблачный день, то это не произвело бы столь ошеломляющего впечатления, какое произвело вторичное появление Михла. Его поведение не подлежало никакому объяснению, разве что человек и в самом деле спятил или полюбил ощущение опасности и теперь пробует прикладывать нож к горлу, совать голову в петлю… Но быть может, Михл, по свойственной ему слабости характера, в конце концов раскаялся во вчерашнем поступке и пришел сейчас на то же место, где поступок был совершен, чтобы предстать перед теми же людьми, которые слышали накануне его кощунственные речи, раскаяться и вернуться в лоно живого и всепрощающего Бога.
Вероятно, одна из этих причин, какова бы она ни была, сделала его похожим на человека, идущего навстречу своей смерти… Ибо в первую минуту Михла можно было принять за зверя, оказавшегося среди людей, но уже во вторую минуту, когда Михл переступил порог и вошел в столовую, впечатление было противоположным: он не зверь, напротив, он — единственный здесь человек, беспомощный, безоружный, наверняка рискующий жизнью, потому что оказался в клетке с разъяренными зверями и ему осталось лишь прошептать бледными губами слова предсмертной исповеди…
— А! Он? Этот!.. — сорвалось с уст гостей, устремивших на него злобные взгляды.
На мгновение все притихли, разглядывая поочередно реб Дуди и Михла, словно не решаясь без разрешения старшего раввина и хозяина дома предпринять что-либо против нечестивца — ни слова молвить, ни крикнуть, ни тем более напасть на него и, как хотели Захария и Иоина, разорвать его на куски.
— Пускай он… — тихо проговорил реб Дуди. Это должно было означать, во-первых, что Михлу позволено войти и, во-вторых, что раввин запрещает причинять ему какой бы то ни было вред, покуда он сам все не выяснит и не доищется до причин, побудивших Михла прийти в дом во второй раз. — Чего же ты еще хотел? — спросил реб Дуди, когда Михл подошел ближе.
— Повторить то, что я сказал вчера! — ответил Михл.
Все были ошарашены, особенно реб Дуди, у которого от старости в последнее время ноги подкашивались и еле держали его даже в минуты полного спокойствия. Тем более дрожали ноги сейчас, когда он поднялся, увидев Михла, и услыхал произнесенные им слова.
Ноги подкашивались. Реб Дуди оперся руками о стол и снова обратился к Михлу, но не как равнодушный следователь, безразличный к участи обвиняемого, а как человек, который ждет, что преступник себя оправдает, и подсказывает ему нужные слова, раскрывает перед ним «врата раскаяния» и указывает средства избавиться от беды.
— А зачем это повторять? — спросил реб Дуди.
— Затем, чтобы не думали, что я вчера говорил в состоянии невменяемости или опьянения.
— А вдруг это именно так? Одумайся, Михл, сын… — произнес реб Дуди, как произносят при отпущении грехов или при разводе, когда требуется назвать имя матери того, к кому обращаются.
— Сын Соры-Фейгл, — подсказал Михл.
— Одумайся же, Михл, сын Соры-Фейгл, может быть, и в самом деле — по причине слабоумия, с горя, от тоски… За то, что человек совершает в таком состоянии, он не отвечает…