Она была молчалива и выглядела угнетенной. Часто на глазах у нее показывалась слеза, остывшая, чужая, как бы не ей принадлежащая, самопроизвольная и нежданная.
Гителе, будучи набожной, как и все женщины ее круга, после смерти дочери стала еще набожнее. Нет, не просто набожнее: она словно отошла от мира сего, который стал ей безразличен…
В последнее время она редко появлялась в столовой. Перестала чувствоваться ее рука в хозяйстве, которое она целиком передоверила старшей прислуге, назначив ее единственной распорядительницей по части закупок и прочих дел, неизбежных во всяком доме.
Большую часть времени Гителе проводила у себя в комнате, не выпуская Пятикнижие в переложении на идиш из рук даже в будни…
Она пробегала глазами несколько строк, задумывалась и начинала истолковывать прочитанное.
«…И когда израильтяне будут идти в изгнание по указу Навузардана… и пойдут по дороге, праматерь Рахиль восстанет из гроба и будет молиться Богу, и Бог услышит ее молитву…» Гителе представляла себе евреев, гонимых, закованных в кандалы… Вот они проходят мимо гробницы Рахили, задерживаются и не хотят отходить, пока она не выйдет и не начнет молить за них Бога.
Она представляла себе праматерь Рахиль, идущую то впереди гонимых, то позади них. И всегда руки у нее были подняты, и сама Рахиль тянулась вслед за руками, поднимаясь высоко-высоко, до самого поднебесья, и слышался ее голос — она оплакивала детей своих…
После дневного чтения Гителе по ночам видела сны: к ней являлась умершая дочь, и Гителе спрашивала, каково ей там. Нехамка не жаловалась, не плакала, но как преданная дочь, крепко привязанная к дому, каждый раз наказывала матери: «Мама, присмотри за отцом, и его, кажется, гонят…» Гителе просыпалась в испуге, чувствуя, что муж на другой кровати тоже не спит по ночам, она слышала, как он разговаривал сам с собой или стонал: «Ой, мама…»
И так уже много раз, а однажды ночью, в темноте, он рассказал ей о том, что по совету зятя посетил Якова-Иосю, рассказал, как он пришел в его дом, как его приняли, чего Яков-Иося от него потребовал; рассказал и о том, что не смог ничего добиться.
И вот тогда, услыхав это, Гителе уже больше не спала, еле дождалась утра, потом подождала, пока все встанут, поедят, напьются чаю и разойдутся по делам. Затем она пошла к себе в комнату, переоделась во все самое лучшее и, никому ничего не говоря, отправилась в город к Якову-Иосе.
Она пришла не вовремя, сразу после бурной сцены, произошедшей в столовой; Яков-Иося был взбудоражен от собственных криков и от издевательских ответов Сроли, который не желал оставаться в долгу.
Было бы вполне естественно, если бы Яков-Иося, увидав жену Мойше Машбера, чье положение минуту назад так горячо обсуждалось, не позволил бы ей подойти ближе, не захотел бы видеть ее, встретил бы неуважительно и даже прогнал бы ее, как прогонял Сроли.
Этого, однако, не случилось. Удивительно, но все произошло совсем иначе. Услыхав крик: «Тише! Здесь жена Мойше Машбера…», Яков-Иося не только не выгнал Гителе, но сразу затих и, как если бы назвали имя чрезвычайно важного посетителя, которого нужно встретить и принять с особыми почестями, посмотрел на Гителе с непонятным уважением.
Что же касается Гителе, то и с ней произошло нечто необыкновенное: вместо того чтобы растеряться, она почувствовала прилив необъяснимой смелости, словно оступилась, а затем легко поднялась, легко отряхнула пыль, едва коснувшуюся ее одежд…
Ей пришлось сделать добрых несколько шагов от порога огромной столовой до стола, за которым сидел Яков-Иося… И все же Гителе чувствовала себя неплохо, не испытывая стеснения и не робея под взглядами чужих мужчин, встретивших ее и следивших за ее движениями… Она их почти не замечала, а когда подошла ближе к Якову-Иосе, то, прежде чем он успел сделать почтительную мину и пригласил ее сесть, опередила его, отказалась от стула и сразу заговорила, и речь ее лилась легко и плавно.
Гителе сказала: пусть Яков-Иося не удивляется, что она, женщина, никогда не имевшая отношения к коммерческим делам, взялась представлять интересы мужа, который не давал ей на это полномочий. Напротив, если бы он узнал, что она без его ведома пришла сюда, он бы этого не одобрил и очень бы огорчился.
— Пусть вас не удивляет и то, что, решившись на такой шаг, я не прошу вас о беседе с глазу на глаз, без посторонних, от которых подобные дела следует держать в секрете…
Скажу откровенно: для моего мужа наступил последний час, канун Судного дня, на чашу весов положены его жизнь и благополучие — туда или сюда, — либо погиб, либо помилован… В такое время, когда, как говорится, пора действовать, приходится позабыть про неловкость и стыд; тогда и скалка ножом режет, и немой говорить начинает, как начинаю говорить и я, ведь до сих пор я об этом ни слова сказать не могла…