Я часто заставал его сидящим в задумчивости, с головой, откинутой к стене. Глаза закрыты, борода торчит вперед, а губы шепчут всегда одни и те же слова: «Горе мне и дому моему»…
Увидев меня, дед широко раскрывал глаза, будто не знал, кто этот мальчик, откуда взялся. Потом спохватывался, подзывал и робко поглаживал, но вдруг, будто вспомнив о чем-то, с силой отталкивал меня от себя и шепотом, чтобы только он сам, чтобы даже стены не слышали, произносил:
— Незаконнорожденный… Сын нечистоты…
Не понимая значения этих слов, я все же пугался их и убегал из комнаты деда — убегал надолго, пока сердце снова не начинало тянуть туда…
Так воспитывался я до тех пор, пока дед совсем не состарился. Однажды созвал он городскую знать, самых видных, уважаемых горожан, от которых он в последние годы из-за своего позора добровольно отдалился и которые, в свою очередь, его щадили и не хотели ему докучать. Собрал он их для того, чтобы написать завещание. Ему некого было обеспечивать, разве только, как водится, завещать немного на благотворительные цели, а все остальное должно было перейти ко мне, единственному его наследнику. Однако оказалось, что даже на краю могилы дед не забыл позора, причиненного ему дочерью, который, как он был уверен, ему и на том свете припомнят. Он не слушал доводов людей, которые всячески доказывали ему, что ребенок не виноват и не может отвечать за грехи родителей. Но дед настаивал на своем и хотел лишить меня наследства.
Жестко и вместе с тем с горечью повторял он, что «из корня змеиного выйдет аспид», и ни о чем другом слышать не хотел. Однако, после длительных ссылок на авторитет религиозных знаменитостей, удалось наконец заставить его пойти на уступки. Завещание было дополнено пунктом, по которому внуку предназначалась крупная сумма денег, но деньги эти будут храниться в надежных руках и внуку будут выданы по достижении им определенного возраста при обязательном условии (это условие дед потребовал непременно записать в завещании), что внук будет благочестив, набожен, не свернет с праведного пути и будет выполнять все законы и правила, предписанные религией.
Обо всем этом, — продолжал Сроли свой рассказ, — болтали учителя, прислуга, приказчики. Не могу сейчас припомнить, просто ли я приболел тогда, или эта история так подействовала на меня, но, когда однажды в разговоре я услышал слово «деньги», у меня вдруг разболелась голова и мне стало не по себе. С той поры это слово всегда вызывает у меня тошноту. Я питаю отвращение не только к деньгам, но и ко всем, кто имеет их.
Я тогда почувствовал «прелесть» одиночества. Я был отвергнут даже тем, кто мог бы в известной мере смягчить мое одинокое детство. Особенно горько было мне в последние дни перед смертью деда, когда все двери в доме были настежь открыты для тех, кто заходил навестить больного. Я тоже позволил себе однажды заглянуть к деду. Он лежал на смертном одре. Но, увидев меня, он тихо расплакался и слабым голосом потребовал: «Пусть уйдет и больше не показывается мне на глаза»…
Не стану рассказывать всего, что пришлось мне вытерпеть после его смерти — сначала от опекунов, от их детей и вообще от уличных мальчишек. Грязное прозвище преследовало меня. Не буду распространяться и о том, что я выстрадал в других городах, куда меня отправляли, решив, что дома от меня толку не будет. Однако слухи сопровождали меня и на чужбине. Не помогало мне и желание учиться, даже мои способности приписывали тому, что я незаконнорожденный. Ведь считается, что такие, как я, умеют только приспосабливаться и ловчить.
Так прошла юность. Я был подавлен, не находил себе места, и только одна мечта владела мной: поскорее стать взрослым, освободиться от опекунов, от их власти надо мной, заполучить наследство. Тогда я уеду в такие края, где меня никто не знает, где имя мое никому не будет известно; там я отдохну, буду делать что пожелаю и спокойно определю свою судьбу.
Когда это время пришло и мечта осуществилась, моя радость была так велика… Но тут мною овладела навязчивая идея — я должен найти свою мать! Обязательно должен увидеть ее. Я ходил, как помешанный, мать мерещилась мне в каждой незнакомке. Я всюду расспрашивал о ней, не скупился на расходы, но все было безуспешно. Порой я отчаивался, но потом опять продолжал поиски. В конце концов я потерял надежду…
Но тут проявился недуг, который мне довелось испытать в ранней молодости: все, хотя бы отдаленно напоминающее о наследстве и деньгах, вызывало у меня нестерпимую тошноту и все прочее. И я дал себе обет — не пользоваться своей собственностью, ни той, что имею теперь, ни той, что буду иметь когда-либо, отказаться от нее. Не только не тратить деньги ради своего удовольствия, но и не доставлять себе радости, творя добро другим. Я терпеть не мог бедняков, желающих видеть себя счастливыми, мечтающими выбраться из своего положения и добиться какого-то благополучия. Тогда же я надломил линию своей жизни. По своему воспитанию и знаниям, которые я к тому времени успел приобрести, я мог легко пойти по пути, обычному для таких, как я, — мог стать ученым, приобщиться к тем, которые ученость делают своей профессией. Я мог бы стать раввином. Ученый, обладающий вдобавок крупным состоянием, может, как известно, многого достичь и далеко продвинуться.