— Фрица скоро погоним, Вася? — осведомился Марыганов. — Ты все-таки к начальству поближе.
— А это от вас зависит.
Глаза Вяткина улыбались лукаво и многообещающе. Он, несомненно, что-то знал, о чем говорить было преждевременно.
Покурив с пулеметчиками и еще раз напомнив о том, что предстоящие занятия должны показать, «не засиделись ли в траншейках», он ушел.
Васю у нас в поселке очень уважали, — сказал Марыганов, — Он председателем совета был. Всю семью Вяткиных уважали. Потомственные сталевары. Вася, когда его избрали, за два года колонки водоразборные поставил, улицы замостил. Во всех дворах, на площадях цветов понасаживали.
— Хватка у него хорошая, сразу видно, — одобрительно произнес Петро.
Через двадцать минут первая рота выступила. Погода по-прежнему стояла пасмурная и морозная. За синим зубчатым бором млела малиновая кромка небосклона, к югу небо расчистилось было, порадовало прозрачной голубизной и вновь заволоклось облаками.
Петро шагал впереди своего расчета, жадно вдыхая горьковатый от холода, ядреный воздух.
В крайнем блиндаже показался боец. Он вытряхнул пыль из шинели, проводил глазами марширующих и опять скрылся. Из-под земли донесся его беспечный, приглушенный деревянными накатами голос:
Есть на Во-олге утес, Диким мо-охом поро-ос…Все, что попадалось на глаза Петру, было для него таким родным, чистым, волнующим, какими бывают для человека воспоминания о далеком детстве, родной матери, любимой девушке. Даже низкие тучи, плывшие с северо-запада, грустная, оголенная земля с набившимся в кустиках озимки снегом были дороги его сердцу, потому что напоминали детские годы, теплую лежанку, на которой было так хорошо сидеть, когда за стеной мела метель и в ставни бился резкий, воющий ветер…
Комбат Тимковский, деятельный и жизнерадостный москвич, заставил батальон заниматься весь день. Высокий, чуть сутулый, в белом нагольном полушубке, с болтающимся на боку планшетом, он появлялся то в одном, то в другом взводе. После короткой вечерней передышки комбат на ночь вновь вывел роты в поле и отпустил только утром.
Возвращались усталые, но в приподнятом настроении, с песнями. Лишь у своего блиндажа Петро с тревогой ощутил, как ноет раненая нога, ломит в суставах.
В блиндаже было холодно. Все же Петро снял с больной ноги сапог и укутал ее полой шинели.
— Может, ты приляжешь? — спросил Сандунян. — Мы тебя плащпалатками накроем.
Петро отрицательно покачал головой:
— Посижу, и так отойдет.
— Сильно болит?
— Нет. Просто я оступился. На том бугорке — помнишь? — где Прошка ящик с патронами уронил.
Сандунян молча собрал котелки. Был его черед идти за завтраком. Он шагнул к выходу и вдруг, взглянув при свете на один из котелков, задержался.
— Это твой, Прошка? — спросил он. — Почему не почистил?
— Ладно. Валяй так. Не помру.
Прошка сидел у нетопленной печурки, широко раскинув ноги, и бесцельно вертел в руках сумку с гранатами.
— Ну и черт с тобой!
Сандунян сердито оглянулся на него, пошел из блиндажа.
Марыганов посмотрел на Прошку неприязненно.
— Ты, браток, в порядок привел бы себя, — сказал он, — а заодно и подмел бы в халупе. Твое дежурство нынче.
Прошка даже головы не повернул. Он сощурился и лениво процедил сквозь зубы:
— Что-то не хочется.
Марыганов молча поднялся, взял веник из прутьев.
— Отставить! — резко сказал Петро. — Дежурит Шишкарев? Он уберет.
Прошка встретился глазами с его взглядом и нехотя подчинился.
Всем было неловко и неприятно, как после ссоры. В молчании ждали Сандуняна. Он вернулся с котелками, наполненными дымящейся кашей. В блиндаже приятно запахло жареным салом.
Сандунян был мрачен. Поставив завтрак на ящик от снарядов и ни к кому не обращаясь, он глухим голосом сказал:
— Вчера Одессу эвакуировали.
Чувствуя, что все смотрят на него выжидающе, Сандунян добавил:
— Тяжелый день. В Москве, говорят, осадное положение объявили.
Завтракали молча. Потом Марыганов негромко произнес:
— Меньше ста километров от нас до Москвы.
— Девяносто семь, — сказал Сандунян.
Прошка вдруг всхлипнул, быстро отложил ложку и, сутулясь, отошел в темный угол. Петро успел заметить, что лицо Прошки, пожелтевшее, как от недуга, скривилось, губы почернели.
— Тебе что, нездоровится, Шишкарев? — спросил он.