Однажды на небольшом привале к нему подсел Арсен Сандунян. Он был необычайно взволнован. Положение защитников Сталинграда становилось все более тяжелым, и кому же, как не Петру, задушевному другу, мог высказать Арсен свою тревогу!
— Понимаешь, Петя, — говорил Арсен, вытирая рукавом гимнастерки выдубленное горячими ветрами, похудевшее за последние недели лицо. — Я немало слышал, читал о войнах… Никогда еще такого не было. Сколько городов сожгли, полей сколько вытоптали, садов порубили! И ведь ничего же, никаких правил, сволочи, не признают. Миллионы стариков, детей, женщин перебили, миллионы в рабство угнали… Разве только Чингис-хан или Батый такую мертвую зону оставляли после набегов.
— «Правил», — мрачно усмехнулся Петро. — От поджигателей рейхстага каких-то правил ждешь! От громил, детоубийц…
Он расстегнул сумку и, достав потрепанный томик, полистал его.
— Вот, поднял за Сальском… «Война и мир»…
Петро отыскал интересующую его страницу и заложил ее пальцем.
— Кутузов, помнишь, сказал про французов: «Будут они, гады, конину жрать». И жрали… И Москву взяли и пол-России прошли, а дохлую конину жрали. И эти будут. А насчет правил…
Он прочел вслух:
— «…Благо тому народу, который, не как французы в тысяча восемьсот тринадцатом году, отсалютовав по всем правилам искусства и перевернув шпагу эфесом, грациозно и учтиво передают ее великодушному победителю, а благо тому народу, который в минуту испытания, не спрашивая о том, как по правилам поступали другие в подобных случаях, с простотою и легкостью поднимает первую попавшуюся дубину и гвоздит ею до тех пор, пока в душе его чувство оскорбления и мести не заменится презрением и жалостью…»
— Понятно тебе, Арсен? — сказал Петро, захлопнув книжку — Может, и мы с тобой еще когда-нибудь не чувство мести к немцам испытаем, а презрение, даже жалость. А пока… дубинкой помахать немало придется, пусть не обижаются.
Этот разговор Арсен вспоминал частенько, наблюдая, как воевал сам Рубанюк. Чем дальше прорывались фашисты в глубь страны, чем грознее была опасность, тем хладнокровнее с виду и искуснее в бою был Петро Рубанюк.
В начале ноября командующий Северной группой войск Закавказского фронта наградил Петра орденом Красной Звезды за отличные боевые действия его взвода в горных условиях. А через неделю лейтенанта Рубанюка назначили командиром роты.
В дивизии готовились к наступлению, и комбат Тимковский, сообщивший Петру о его новом назначении, сказал:
— Так что, дорогуша, сидеть нам здесь уже недолго. По моим прогнозам, считанные дни остались. И если ты хорошо в горах сумел освоиться и взвод у тебя дрался не хуже, а лучше других, то в роте ты свой талант должен развернуть вот как… — Тимковский широко развел руками и, многозначительно глядя на Петра, добавил: — Сталинградцы показали, как фашистов бить. Хорошо воевать теперь уже мало. А в высший класс за ручку нас никто переводить не будет. Опыта у нас хватает, и техника уже не та, с которой воевать начинали.
— Все это так, — согласился Петро. — Но я вам, товарищ капитан, скажу по совести. Страшновато немного роту принимать. Я ведь военной премудрости на ходу учился, вы это знаете…
— Ну, если уж разговор у нас в открытую с тобою, — перебил Тимковский, — то и я тебе скажу… То, что нашему советскому офицеру положено, все у тебя есть. Ты, так сказать, настоящий советский командир. Образование тебе государство дало высокое, партия идейно подковала, с людьми умеешь работать. Пополнение когда приходит, многие просятся: «Пошлите во взвод Рубанюка!» Значит, слава хорошая идет… В штабе полка тоже: «Поручите Рубанюку, этот сделает…» Нет, бояться тебе никаких оснований нет. Да и вопрос решенный, дискуссию разводить вроде неудобно…
— Если решенный, делать нечего, — сказал Петро.
Тимковский пробыл в роте остаток дня, представил Петра командирам взводов и, поужинав с ним, ушел в штаб батальона уже в сумерки.
На следующий день утром Петро переселился в землянку своего предшественника, переведенного в другой полк.
В просторной землянке, кроме командира роты, помещались его заместитель по политической части старшина Вяткин, дежурные телефонисты, ординарец.
Петро расстелил в углу, на дощатых нарах, свою плащпалатку, приладил в изголовье вещевой мешок, перекинул через плечо полевую сумку, вышел из землянки и присел на пеньке.
Долина тонула в утренней дымке. Косматились, переползая через снеговую шапку хребта, облака. Синели отроги дальних гор. На влажно-холодной, прихваченной заморозками росистой траве темнели, не исчезая, следы сапог, мертвенно белели опавшие листья.