Пелагея Исидоровна позвала Сашка́, мастерившего что-то в сарае с соседскими ребятами, наказала:
— Есть захочешь, в печи борщ стоит. И от хаты никуда не отлучайся.
— А вы куда?
— Побегу тут недалеко.
Уже за воротами Варвара вполголоса сказала, оглянувшись на паренька:
— Сиротинка! Сколько их, несчастных, теперь в селе!..
— Добрый хлопец растет, — сказала Пелагея Исидоровна, вздохнув. — И до всего у него интерес. Что-нибудь такое спросит, я и ответить не знаю как… Был бы батько или Петро ихний…
Она говорила рассеянно, поглощенная мыслями о предстоящем разговоре с дедом Кабанцом. Этот разговор все больше начинал пугать ее. Вдруг дед принес черные вести?
— А за что Кабанец сидел? — спросила она Варвару.
— Пашка на него донос в район писал. Они, значит, зимой, перед рождеством, сидели в компании, пили, Дед магарычевал, чтобы их Гришку в Германию не взяли. Ну, дед подпил, возьми и ляпни: «Эх, говорит, узнал бы кто, как мы кровь защитников наших пропиваем!» Сказал эдак и заплакал… Пашка сразу на карандаш, составил акт: мол, так и так, Кабанец за советскую власть. Послал акт в Богодаровку, деда через неделю и сграбастали…
— Чудно что-то! — задумчиво оказала Пелагея Исидоровна. — Чудно, что такой дед и такое сказал. Про него мой старый говорил: дед Кабанец, дескать, шило воткнет да еще повернет… Вредный характером и до советской власти не дуже прислонялся.
— Теперь и такие вот огляделись, когда под чужой властью да под полицаями походили, — ответила Варвара. — Добрый прошли университет.
Деда они дома не застали, он понес в «сельуправу» какую-то бумажку.
— Да вы подождите, — посоветовала его старшая сноха. — Он ничего и не ел с дороги, скоро вернется…
Пришел старик через полчаса. Он заметно похудел и облысел, одежда на нем была рваная, как у нищего, но держался бодро. Зазвал женщин в хату и, пока старуха наливала ему в огромную миску борща, стал рассказывать:
— Как же, как же, со Степановичем вместе были! Погнали нас становить мост через Днепр, аж около Никополя. Народу там со всех концов света нагнали… И молодых полным-полно, и таких, как я, приспособили. Песок носили, ямы копали…
— Так мой жив, здоров? — нетерпеливо перебила Девятко.
— Насчет здоровья ты ж знаешь… прихварывал. Ну, живой… живой… Там же и Рубанючиха Катря, видал и ее. Как они теперь, не знаю. Я уже с месяц как из того лагеря. Грызь у меня вылезла, так меня и выгнали…
Старик подсел к миске, поднял по привычке руку, чтобы перекреститься, но почему-то вдруг раздумал: почесал переносицу и взялся за ложку.
Пелагея Исидоровна долго расспрашивала о муже и Катерине Федосеевне, потом спросила об Александре Семеновне:
— Вы в Богодаровке сидели в тюрьме… то, может, слыхали про невестку Рубанюков? Иванову жену?
— Я и в Богодаровке вшей покормил, и аж в запорожскую тюрьму, спасибо Пашке, тягали… Невестку эту, про которую спрашиваешь, еще в январе сказнили.
— Как сказнили? — испуганно воскликнули обе женщины.
Пелагея, втайне надеясь, что старик что-то путает, напомнила:
— Молоденькая такая из себя… Шура…
— Да я знаю… Мальчонка у нее в тюрьме помер позапрошлого года… Сказнили ее. На моих глазах…
— Ох ты ж, бож-же ж мой!
Пелагея Исидоровна сидела, глубоко потрясенная известием.
— Это какого числа было, дай бог памяти?.. — вспоминал дед Кабанец. — Третьего или четвертого? Третьего… В Запорожье нас вместе отправляли. Ну, пока вызывали на допросы да расспросы, сидели кто где… Потом в общую согнали… Человек с полсотни. Она меня признала, подходит. «Вы, дедушка, спрашивает, наш, криничанский?» — «Криничанский». — «А мои дела плохи», — говорит, а сама так невесело улыбается. «А что?» — спрашиваю. «Расстреляют меня, — говорит. — То, что жена подполковника, — одно, а тут с оружием примешалось». — «Может, говорю, в концлагерь заберут, на работы какие?» — «Нет, говорит, меня уже и на допросы не вызывают». Ясно, мол, почему. Так, значит, побеседовали мы с нею, а на другой день — тут как тут: выкликают по списку. Вызывают одного, комиссар он был в армии. «С вещами?» — спрашивает. «Нет, без вещей». Вывели во двор, слышим, пальнули из винтовки. Люди кинулись до окон — с общей было видно, что во дворе делается. Глядь, а комиссар уже лежит. Потом другого, третьего… Стоим, смотрим. И Шура эта рядышком со мной стоит, смотрит… Не шевелится, совсем мертвая… Правда, в тот момент я тоже с божьим светом прощался. «Концы», — думаю. Так сказнили человек шешнадцать. Кто тихо смерть принимал, а кто кричал что-то, не слыхать было…