Явился он к Девятко с шумом, с прибаутками, подмигнул Настуньке, крепко тряхнул руку Пелагеи Исидоровны. Удовлетворенно оглядел отведенную ему чистую половину хаты.
— Ну, а теперь, Александр Иванович, — сказал он сам себе, — скидай свою гимнастерку, никто тебя, беднягу, не вымоет.
Настунька, повинуясь молчаливому кивку матери, принесла ему чугунок теплой воды. Жаворонков с искренним удивлением развел руками:
— Это мне, курносая, столько-то? Как кутенку? Ты ведерко тащи, да похолодней. Я, вишь, какой? Крупный.
Он тщательно мылил шею, плечи, волосатую грудь с вытатуированным якорем. Заметив, что Настунька, сливая воду, смущенно отворачивается, он передразнил ее, показал язык и, проворно одевшись, ушел в штаб.
Его, видимо, любили товарищи. Вечером в чистой половине хаты долго гомонили мужские голоса, слышался дружный смех.
Проводив товарищей до ворот, капитан столкнулся в сенцах с Оксаной. Она шла в свою комнатушку.
Жаворонков предупредительно распахнул перед ней дверь и шутливо произнес:
— Э! Не знал, что еще и такая дочка есть у моих хозяев.
Он переступил порог и протянул ей руку:
— Жаворонков Александр Иванович. Бывший моряк. Двадцать шесть лет. Холост. А вас как зовут?
— Оксана.
— Чудесно! Не ручаюсь за себя. Влюблюсь!
Оксана промолчала. Она хотела ответить резкостью, но лицо капитана было таким добродушно-веселым, что трудно было на него обидеться.
— Не пора ли спать, товарищ начальник? — сказала она с улыбкой.
— Что вы! Мне говорить хочется.
— Ну, говорите.
— Нет, пожалуй, спать надо. Вставать в четыре.
В семье Девятко быстро привыкли к своему беспокойному, но обходительному квартиранту. Особенно сдружился с капитаном Кузьма Степанович. Жаворонков щедро оделял его газетами, журналами, подолгу беседовал о фронтовых и международных делах.
Потом у капитана установили радиоприемник, и Кузьма Степанович слушал сводки с фронта.
Тридцатого июля в полдень капитан выскочил в кухню, где семья Девятко собиралась обедать.
— Важное будут передавать! — воскликнул он. — Идите слушать.
Кузьма Степанович, Оксана, Настунька сгрудились около радиоприемника, даже Пелагея Исидоровна выглядывала из двери.
По радио передавали текст соглашения с Великобританией о совместных действиях против гитлеровской Германии. Когда диктор умолк, Жаворонков щелкнул пальцами:
— Поняли? А? Будем дуть фашиста и в хвост и в гриву. Мы — в гриву, англичане — в хвост.
Но Кузьма Степанович восторга не выказал.
— Когда тебя, как говорится, возом придавят, ты и меня родным батьком назовешь, — произнес он флегматично.
Поднимаясь и пряча в футляр очки, он пояснил:
— Не верю я больше никаким буржуазиям. Раз они не нашего роду — обманут. Это их теперь приперло, за нас и хватаются.
Он с охотой остался бы потолковать с капитаном по этому волнующему его вопросу, но торопился в степь.
Хлеба выдались небывалые, особенно озимка. А убирать было некому, да и в обрез осталось горючего для тракторов. На поля выходили школьники, старики. С дальних участков горбаневской бригады домой не возвращались по нескольку дней, работали почти круглые сутки и все же не управлялись.
Туда и поехал Кузьма Степанович, запрягши в одноколку старенького маштака. В бригаду он добрался только часам к шести.
Еще издали Кузьма Степанович с тревогой увидел, что оба комбайна стояли около будки тракториста. Он свернул и поехал напрямик, по стерне, к комбайнам.
Около одного в унылой позе застыл полевод Тягнибеда. Он наблюдал, как Алексей, лежа на спине и наполовину скрывшись под трактором, что-то чинил.
— До рождества будем косить, — сказал Тягнибеда подошедшему председателю. — Пять минут работаем, полдня вот так. Это ж не комбайнеры, а… — он не договорил и презрительно махнул рукой.
Алексей вылез из-под машины, вытирая паклей руки, пробурчал:
— В мастерскую надо волокти… сваривать.
Он уничтожающе смерил взглядом двух пареньков, виновато наблюдавших за механиком.
Впрочем, придираться к пятнадцатилетним подросткам Гришке Кабанцу и Мишке Тягнибеде, племяннику полевода, было бы несправедливо. Посадили их на машины взамен призванных в армию опытных трактористов после пятидневного обучения.