– У Глеба хороший вкус. Я тоже люблю Магомаева, особенно «Синюю вечность» в его исполнении. Когда он поёт: «О, море, море, преданным скалам…», у меня мурашки по коже бегут от широты, полноты его голоса. А Глеб какую песню больше любит?
– Глеб? – Антонина Дмитриевна повернулась ко мне. – Глеб уже никакие песни не любит. Отлюбился Глеб.
Отлюбился. Это же слово произнесла и мама перед самой смертью. Я, как когда-то Настю, уговаривала её поесть:
– Мама, лапшу Маша сама сделала, сегодня раскатывала и сушила. Василич курочку молоденькую заколол. Всё, как ты любишь – бульон, лапша и укроп, ничего больше. Слышишь, какой аромат?
– Не хочу я, Лида.
– Маленькая, на-ко, возьми, – прошептала Маша от двери, подавая помидоры на тарелке. – Я помыла.
– Мама, помидорку будешь?
Мама не ответила.
– Анна Петровна, это не тепличные. Маленькая на грядку бегала, там уж пожухло всё, да красные-то можно ещё найти, так она и жёлтые для вас разыскала. Любите же вы.
– Ничего я уже не люблю. Отлюбилась.
Умирала она тихо и в полном одиночестве. Ни на кого не смотрела, ни с кем не прощалась. Огладила себя руками, будто оправляясь, голову пощупала, коснулась лица, потом руки упали на кровать по бокам от тела, и пальцы заскребли по пледу. Так я и запомнила её смерть – бледные, узловатые пальцы скребут легчайший верблюжий плед. Мама мёрзла, но ничего тяжёлого на себе не выносила. Моих рук тоже не хотела, сбрасывала.
Я обошла Антонину Дмитриевну, подошла к кровати Глеба, села в изножье, оказавшись напротив женщины.
– Почему же не любит? Как любил, так и любит. Человек – это не тело. Тело – всего лишь одежда для Души человеческой, надетая на одну жизнь.
Она поморщилась, то ли оттого, что я посмела сесть на кровать её сына, то ли мои слова ей не понравились, то ли сам факт моего присутствия её раздражал.
– Умер Глеб. Как ты говоришь, тело – одежда? Так вот, бросил одежду Глеб и ушёл, видать, надоел ему наряд калеки. Меня вот тоже бросил, не подумал, чем мне жить без него.
Я вспомнила слова Таты, которыми она объяснила себе внезапную смерть мужа, и повторила их бабе Тоне:
– Нужда в нём большая на том свете, потому и поторопился уйти твой Глеб. Не стопори его путь, не должна ты ему дорогу преграждать своими обидой и горем. У него там дела, а ты здесь нужна.
– Кому? Зачем?
– Ты нужна мужу, ты для него и земля, и крылья.
– Где они, крылья-то его? По земле ходить не умеет – ползает больше. Не люблю и не любила никогда! Ради Глебушки с ним жизнь прожила.
Я охнула в голос – её неожиданная откровенность всё объяснила, но, рвущийся изо рта, гневный поток: «Муж ползает?! Вот потому и сын твой ходил с трудом, как урок тебе для наглядности! Отрицая мужа, отрицаешь в сыне мужское! Мужнее!», – удержала в себе. Устало подумала: «К чему сейчас? Теперь уж поздно».
– Нерождённым сыновьям Глеба ты нужна! Глеб ушёл, себя в сыновьях своих тебе оставил. Двух вместо себя одного! Растут они в утробе матери, а отца уже нет рядом. Как сыновья отца узнают, если ты не расскажешь им о нём?
Её лицо исказилось гневом.
– Что ты понимаешь?! Соплячка! Что мне его сыновья?! Его нет!!! Моего сына нет!
Она закинула голову назад, страшно раззявив рот в беззвучном вопле, и начала раскачиваться из стороны в сторону. Мышцы шеи, лица судорожно напряглись, не позволяя челюстям сомкнуться. В отсутствии дыхания кожа её приобрела сероватый оттенок. Я подлетела, встряхнула ригидное тело, наконец, она шумно, через рот, втянула в себя воздух. Вместе с воздухом в глотке родился звук, протяжно, на одной ноте, она завыла о своей невыносимой потере. Я обняла её голову обеими руками, прижала к груди, раскачиваясь вместе с ней. Звериный бессловесный вой её постепенно переходил в плач:
– Ушёёёл… ушёл мой мальчик… ни взглянуууть… ни обняяять. Как жить… как без нееего…
Это были её первые слёзы по сыну.
С того утра, как Татьяна обнаружила рядом с собой мёртвого Глеба, прошло три дня. Все три дня Антонина Дмитриевна не ела, не пила, ни с кем не разговаривала.
Прибежав на крик снохи, она обхватила за плечи остывающее тело сына и стала упрямо трясти его, умоляя встать и не пугать её; осознав случившееся, начала ругаться, хлеща сына по щекам, надеясь угрозами заставить его вернуться. Её оттащили от тела, вытолкали из комнаты и заперли в спальне одну, и она замолчала. Потом, когда Глеба обрядили в последний путь, к ней вошёл врач, сделал какой-то укол, и её выпустили из заточения.