Голос его дрожал. Не желая показывать своего умиления, он вдруг свернул с аллеи, по которой они шли, и один, ускоряя шаги и спотыкаясь о кочки, торчавшие на лужайке, добрался до виллы. На памяти Антуана и Жака никогда ещё не приходил он в такое волнение.
— Вот так номер! — прошептал Антуан. Он был в восторге.
— Да замолчи ты! — оборвал его Жак; у него было такое ощущение, будто брат грязными руками прикоснулся к его сердцу. Редко случалось, чтобы Жак непочтительно отзывался о г‑не Тибо, он старался не осуждать отца, его самого тяготила присущая ему проницательность, которая чаще всего позволяла ему видеть отрицательные стороны г‑на Тибо. Но в тот вечер его до боли поразило, что в желании отца пережить самого себя проступает такой страх смерти: ведь и сам Жак, хоть было ему всего двадцать лет, всегда испытывал непреодолимую тоску, думая о конце.
«Чего ради я потащил к ним Антуана», — спрашивал себя Жак часом позже, когда они шли с братом по зелёной дороге, обсаженной двумя рядами вековых лип и убегавшей к лесу. Затылок у него ныл: Антуан, по настоянию Мадемуазель, осмотрел фурункул и нашёл необходимым вскрыть его, вопреки всем возражениям пациента, которому совсем не хотелось выходить с повязкой.
Антуан, усталый, но разговорчивый, думал только об одной Рашели; ведь вчера в этот час он ещё не знал её, а теперь она заполняет каждую минуту его жизни.
Его радостное возбуждение было чуждо тем настроениям, которые нахлынули на Жака после безмятежно проведённого дня, особенно сейчас, когда приближался час встречи, мысль о которой пробуждала в нём какое-то неопределённое душевное волнение, временами очень похожее на надежду. Он шагал рядом с Антуаном и был недоволен им, что-то подозревал; сегодня он чувствовал какое-то предубеждение против брата; он ничем не проявлял этого, но всё же замкнулся в себе, о чём-то умалчивал, хотя между ними как будто шёл обычный дружеский разговор. На самом же деле они перекидывались словами, фразами, улыбками, как два противника, которые бросают лопатами землю, возводя между собою высокую преграду. И тот и другой отдавали себе ясный отчёт в этом манёвре. У братьев выработалась такая взаимная чуткость, что они уже не могли скрывать друг от друга ничего важного. Одна лишь интонация Антуана, восхваляющего аромат липы, которая расцвела в этом году с опозданием, — втайне этот аромат напоминал ему благоухание волос Рашели, — ничего как будто и не говорила Жаку, однако была для него не менее многозначительной, чем был бы долгий доверительный разговор. И он ничуть не был удивлён, когда Антуан как одержимый схватил его за руку, потянул его за собой, ускорив шаги, и стал рассказывать о своём необычайном ночном бдении, обо всём, что произошло потом, — тон Антуана, его смех, мужская самоуверенность, несколько вольных подробностей — всё это шло вразрез с обычной сдержанностью старшего брата и вызвало в Жаке незнакомое ему до сих пор чувство неловкости. Он сдерживал себя, вежлива улыбался, одобрительно кивал головой. Но внутренне он мучился. Он сердился на брата, считая его виновником своих мук, и не прощал Антуану, что тот сам вынуждает его относиться к нему неодобрительно. Он всё яснее видел, в каком дурмане брат живёт вот уже более полусуток, и в его душе нарастало какое-то горделивое сопротивление, всё сильнее, казалось ему, становится жажда нравственной чистоты. А когда Антуан, рассказав о том, что было после полудня, счёл позволительным произнести выражение «день любви», Жак так вознегодовал, что даже не мог сдержаться и с возмущением воскликнул: