— Нет, не люблю.
— Да что вы? — удивился он. — Впрочем, я понимаю, что вы хотите сказать. — Подумав с минуту, он рассмеялся. — Но если мы станем раскрывать скобки, я никогда не кончу рассказ. Я не злоупотребляю вашим временем?
Не желая показывать, как она заинтересована, Женни рассеянно бросила:
— Нет, мы завтракаем только в половине первого, — из-за Даниэля.
— А разве Даниэль уже здесь?
Она попалась на лжи.
— Он сказал, что, может быть, приедет, — ответила она, покраснев. — А вы не заняты?
— Я не тороплюсь, отец в Париже. Давайте перейдём в тень… Мне бы хотелось рассказать вам о свадебном обеде после церемонии. Это ведь так, пустяки, а всё же было очень тягостно, поверьте мне. Вот послушайте. Прежде всего в качестве декорации замок, настоящий памятник старины, со сторожевою башней, реставрированной Гупийо. Гупийо — это её первый муж, личность своеобразная; в прошлом приказчик галантерейной лавки, оказался коммерческим гением, умер архимиллионером, одарив все наши провинциальные города «Универсальными магазинами двадцатого века». Вы, конечно, их видели. Поэтому, кстати сказать, вдова баснословно богата. До того дня я ей не был представлен. Как бы вам описать её? Худощавая, гибкая, очень элегантная женщина, но в лице мало привлекательного; профиль горделивый, кожа смуглая, чуть-чуть дряблая, и серые глаза, глаза мышиного цвета, какие-то мутные, будто стоячая вода. Представляете себе? Повадки у неё, как у балованного ребёнка, и вообще держит она себя не по возрасту: говорит громко, смеётся, и — как бы это вам объяснить? — время от времени её серые глаза начинают бегать под полуопущенными ресницами, и тогда вдруг всё это ребячество, которое она на себя напускает, начинает вам внушать тревожные мысли, и как-то невольно приходят на память слухи, которые распространились, когда она овдовела, будто бы она исподволь отравляла Гупийо.
— Она внушает мне страх, — проговорила Женни, уже не скрывая, как всё это ей интересно.
Жак это почувствовал и приободрился.
— Да, так оно и есть, — повторил он. — Она и в самом деле внушает какой-то страх. Вспоминаю, что у меня было именно такое ощущение, когда мы садились за стол; я смотрел на неё, она стояла перед столом, украшенным белыми цветами, и такое жестокое было у неё лицо…
— Она была в белом?
— Можно сказать, что да; платье на ней было не свадебное, а скорее для прогулки, какое-то слишком вычурное, ѝзжелта-белое, почти кремовое. Обед был сервирован на маленьких столиках. И она приглашала всех подряд за свой стол, не обращая внимания, есть ли место. Батенкур сидел около неё. Вид у него был неспокойный; он сказал ей: «Вот видите, вы всё перепутали», — и они обменялись таким взглядом… Странным взглядом! У меня создалось впечатление, что между ними уже ничего нет, ничего молодого, ничего живого — всё в прошлом.
«А может быть, — размышляла Женни, — может быть, он уж не такой развращённый, как мне казалось, и совсем не чёрствый, и совсем не…» И в тот же миг она поняла, что уже давно знает, какой Жак чуткий и добрый. От этой мысли она пришла в смятение и, следя за его рассказом, невольно отмечала именно то, что ещё больше подтверждало благоприятное впечатление, которое он сегодня произвёл на неё.
— Симону всё хотелось, чтобы я сел слева от него, — продолжал он. — Ведь я был единственным его приятелем на свадьбе. Даниэль обещал приехать, но обманул, и никто из Батенкуров не явился — даже двоюродный брат Симона, с которым они вместе воспитывались; Симон так на него рассчитывал, всё ждал, до последнего поезда. Жаль было беднягу. Натура у него впечатлительная, уязвимая, уверяю вас. Я знаю о нём много хорошего. Он всё оглядывался — вокруг были чужие. Вспомнил он о своих родителях и всё твердил мне: «Никогда я не думал, что они обойдутся со мной так сурово. Как же, значит, они на меня сердятся!» А за ужином он сказал: «От них ни единою слова, даже телеграммы не прислали! Я теперь для них не существую. Верно ведь, скажи?» Я не знал, что ему отвечать. И он поспешно добавил: «О, я не о себе забочусь, мне-то всё равно. Я забочусь об Анне». И как раз в это время Анна, наводившая на меня страх, распечатала телеграмму — её только что принесли. Батенкур побледнел как смерть, но оказалось, телеграмма пришла на её имя — поздравление от подруги. Тут он не выдержал: не обращая внимания на окружающих, которые не спускали с него глаз, не обращая внимания на Анну, её замкнутое лицо, её холодный взгляд, он расплакался. Она разозлилась. И он это прекрасно понял. Положил ладонь на её руку и вполголоса, как мальчишка, проговорил: «Прошу меня извинить». Слушать его было невыносимо. Она не шелохнулась. И тут, — а это было ещё тяжелее, чем его слёзы, — он стал оживлённо болтать, шутить, через силу, со слезами на глазах, ни на секунду не останавливаясь и то и дело утирая слёзы обшлагом рукава.