Когда два дня спустя Николь сошла со скорого парижского поезда, прошло уже около полутора суток с тех пор, как умерла её мать, и погребение было назначено на следующее утро.
Все явно спешили разделаться со всем этим: содержательница меблированных комнат, Жером, а в особенности молодой врач, который загрёб пятьсот флоринов и выдал свидетельство о смерти после кратких переговоров в одной из комнат первого этажа, даже не поднявшись на второй этаж, где лежала умершая.
Как ни тяжко было Терезе, она выказала желание помочь обрядить покойную, — потом она сможет сказать Николь, что вместо неё выполнила богоугодное дело. Но в последнюю минуту её выдворили под каким-то нелепым предлогом из комнаты, и акушерка («Ведь она привычная», — заметил при этом Жером) всё сделала сама, в присутствии одной лишь сиделки.
Приезд Николь немного отвлёк её.
И как раз вовремя: встречи в коридоре — то с повивальной бабкой, то с содержательницей номеров, то с врачом, что ни час, становились для г‑жи де Фонтанен всё непереносимее: ведь с самого приезда бедная женщина задыхалась в этом доме. Николь — её открытое лицо, её здоровье, молодость наконец-то внесли в это злачное место свежую струю. Правда, вспышка её горя (а она потрясла Жерома, притаившегося в соседней комнате), казалось г‑же де Фонтанен, не соответствует тем чувствам, которые девушка могла на самом деле питать к матери, отрёкшейся от своего долга; и детское это отчаяние, неистовое, безрассудное, подтвердило её мнение о характере племянницы: характер благородный, но настоящей твёрдости в нём нет.
Николь задумала перевезти тело умершей во Францию; с Жеромом объясняться она не хотела, всё ещё считая, что он в ответе за беспутное поведение матери, поэтому тётя Тереза вызвалась поговорить с ним. Но он наотрез отказался, сославшись на чудовищную дороговизну такого рода перевозок, несчётное число формальностей, которым пришлось бы подчиниться, и, наконец, на то, что голландская полиция не преминет начать дознание, — что было уж совсем ни к чему, — ибо, как утверждал Жером, она всегда рада досадить иностранцам. Пришлось от этого отказаться.
Николь, измученная горем и усталостью, всё же вздумала пробыть всю ночь у гроба. И они втроём молча провели эту последнюю ночь в спальне Ноэми. Гроб, засыпанный цветами, стоял на двух стульях. Запах роз и жасмина так дурманил, что пришлось настежь растворить окно. Ночь была тёплая и очень светлая; луна сияла ослепительно. Слышно было, как мерно плещется вода, ударяясь о сваи. Невдалеке за домом ежечасно звонили куранты. Луч луны скользил по паркету, удлинялся, всё ближе и ближе подбираясь к белой полуосыпавшейся розе, которая упала к изножию гроба и, казалось, становится прозрачной, голубеет на глазах. Николь с неприязнью рассматривала вещи, раскиданные по комнате. Здесь, быть может, жила её мать; и, уж конечно, здесь приняла она смертную муку. Быть может, считая букетики на этих вот обоях, она предугадала неизбежность конца и во внезапном отчаянии взыскательно пересмотрела все безрассудные поступки, исковеркавшие её жизнь. А вспомнила ли она, хоть напоследок, о дочке?
Хоронили Ноэми ранним утром.
Ни содержательница номеров, ни акушерка не примкнули к погребальному шествию. Тётя Тереза шла между Николь и Жеромом; и ещё был старик пастор, которого г‑жа де Фонтанен попросила проводить покойницу и прочесть надгробные молитвы.
Госпожа де Фонтанен решила, что Николь не надо ещё раз заходить в ненавистное заведение на канале, что прямо с кладбища она увезёт девушку на вокзал; Жером должен был к ним присоединиться, захватив чемоданы. Впрочем, Николь не захотела взять ни единой вещи, решительно отказалась от безмолвных свидетелей жизни её матери на чужбине; и брошенные чемоданы Ноэми заметно упростили переговоры с содержательницей номеров при сведении последних счётов.
Когда Жером, расплатившись за всё, остался один в фиакре, по дороге на станцию, он вдруг поддался внезапному порыву и, так как до отхода поезда ещё оставалось много времени, велел кучеру повернуть назад, — пожелал в последний раз побывать на кладбище.