Наступила полночь. Разбудить Рашель должны были в три часа.
Всю короткую ночь, когда шквальные порывы ноябрьского ветра, не переставая, обрушивали потоки дождя на оцинкованный навес над балконом, они провели без слов, без желания, прильнув друг к другу, как дети, поглощённые горем.
Только раз Антуан спросил:
— Тебе холодно?
Рашель дрожала.
— Нет, — ответила она, прижимаясь к нему всем телом, будто он ещё мог защитить её, спасти от неё самой. — Мне страшно.
Он ничего не сказал; он уже почти изнемогал оттого, что не понимал её.
В дверь постучали, и она мигом вскочила с постели, ускользнув от прощального объятия. И за это он был ей благодарен. Они держались стойко, и воля одного была опорой для другого.
Оделись они молча, делая вид, что спокойны, оказывая друг другу всякие мелкие услуги, до конца следуя всем навыкам совместной жизни. Он помог ей закрыть чемодан, до того набитый, что пришлось стать на него коленями, налечь всем телом, а она, стоя на корточках на ковре, заперла чемодан ключом. Наконец, когда всё было готово и уже нечего было сказать о вещах обыденных, когда она сложила одеяла и уже нечего стало делать, когда, надев дорожную шляпку, приколола вуаль, натянула перчатки и расправила чехол на своём саквояже, — всё же до отъезда осталось ещё несколько минут, — она присела у двери на низкое кресло и вдруг почувствовала такой озноб, что стиснула челюсти, только бы не стучать зубами, опустила голову, обхватила колени руками. А он, уже не зная, что сказать, как поступить, не решаясь подойти к ней, тоже сел, свесив руки, на самый большой чемодан. Несколько минут прошло в гнетущем предотъездном молчании. В этот страшный час обострилась их душевная боль, и они не выдержали бы, если б не знали наверняка, что сейчас всему придёт конец. Рашели вспомнился один славянский обычай: когда кто-нибудь из любимых людей отправляется в дальнюю дорогу, все садятся вокруг путника в сосредоточенном молчании. Она чуть было вслух не сказала о том, что пришло ей в голову, но побоялась, что голос ей изменит.
Когда за дверью раздались шаги коридорных, явившихся за вещами, она вдруг подняла голову, повернулась к нему всем телом; её взгляд выразил такое безысходное отчаяние, столько ужаса и нежности, что он протянул к ней руки:
— Лулу!
Но дверь распахнулась. В комнату вторглись чужие.
Рашель встала. Вот чего она ждала, — решила попрощаться с ним при посторонних. Шагнув вперёд, она очутилась рядом с Антуаном. Он даже не обнял её, — ведь он не смог бы разжать объятия, он не дал бы ей уйти. В последний раз губы его прикоснулись к горячему дрожащему рту. Он угадал, что она шепчет:
— Прощай, котик!
И тотчас же она резко оторвалась от него, вышла, не оглядываясь, в широко распахнутую дверь, исчезла в тёмном коридоре, а он всё продолжал стоять, ломая себе руки и не чувствуя ничего, кроме какой-то оторопи.
Она взяла с него слово, что он не поедет провожать её на пароход. Но было условлено, что он пойдёт на конец северного мола, к подножью маяка, откуда видно будет, как «Романия» выйдет из гавани. Как только послышался шум отъезжающего экипажа, он позвонил, велел сдать свои вещи в камеру хранения, — возвращаться сюда, в эту комнату, ему не хотелось. И тотчас же он бросился на улицу, в ночную тьму.
Город, казалось, вымер и словно исходил дождём под пеленой густого тумана. Он всё ещё был накрыт тяжёлыми мрачными тучами; облака громоздились и на горизонте, а между двумя этими глыбами — остатками грозы, которые стремились воссоединиться, — словно плавилась бледная полоска чистого неба.
Антуан шёл наугад, не зная дороги. Вот он встал под фонарём и, преодолевая ураганный ветер, развернул план города. И снова, затерявшись в тумане, но твёрдо держа направление туда, откуда доносился шум волн и отдалённые звуки морской сирены, он пошёл против ветра, от которого полы пальто жались к его ногам, миновал пустыри, скользкие от грязи, выбрался на набережную и зашагал по ухабистой мостовой.