Антуан скептически отмалчивался. Он по опыту знал, что специалисты по внешней политике всегда предрекают неизбежные конфликты. Он позвонил Леону и стоял у дверей, ожидая, когда придёт слуга, чтобы перейти наконец к вещам посерьёзнее, и весьма неблагосклонно поглядывал на Рюмеля, который, увлёкшись своей темой и позабыв о времени, расхаживал взад и вперёд перед камином.
Отец Рюмеля, бывший сенатор, некогда был приятелем г‑на Тибо (он умер как раз вовремя, чтобы не видеть, как сын поднимается по лестнице республиканских почестей). Антуану и прежде нередко приходилось встречаться с Рюмелем, но зачастил он к Антуану, по правде сказать, только в последнюю неделю. И с каждой встречей довольно суровое мнение о нём Антуана становилось всё определённее. Антуан заметил, что сквозь эту неослабную словоохотливость, сквозь скороспелую любезность «влиятельного лица», сквозь интерес к важным проблемам то и дело проскальзывает что-то обывательское, с наивной откровенностью обнаруживая самое обыкновенное честолюбие; честолюбие было, по-видимому, единственным сильным чувством, на какое вообще был способен Рюмель; Антуан считал даже, что оно несколько не соответствует его действительным возможностям, по мнению Антуана, ограниченным. Впрочем, недостаток образования, робость без скромности, отсутствие твёрдости в характере — всё это было ловко скрыто под внешним лоском будущего «великого человека».
Тем временем Леон пришёл за телеграммой. «Ну, хватит на сегодня политики», — сказал про себя Антуан, оборачиваясь к продолжавшему разглагольствовать Рюмелю.
— Так что же? Всё по-прежнему?
Лицо Рюмеля внезапно омрачилось.
Как-то вечером около девяти часов, в начале прошлой недели, Рюмель, бледный, как смерть, появился в кабинете Антуана. Заразившись дня за два перед тем известного рода болезнью, о которой он не решился довести до сведения своего постоянного врача, а тем более кого-либо постороннего («Понимаете, мой друг, ведь я женат, — говорил он, — я до некоторой степени лицо официальное, и моя частная и общественная жизнь так легко может стать жертвой чьей-либо нескромности или шантажа…») — он вспомнил, что молодой Тибо тоже врач, и явился к Антуану, умоляя взяться за лечение его болезни. После тщетных попыток направить его к специалисту Антуан, всегда готовый пустить в ход своё искусство и заинтересовавшийся этим политическим деятелем, наконец согласился.
— Никакого улучшения? Неужели?
Рюмель уныло покачал головой, не ответив ни слова. Этот болтун не мог заставить себя говорить о своей болезни, признаться, что иногда он испытывает адские мучения и что сегодня ещё, после дипломатического завтрака, ему пришлось прервать важный деловой разговор и поспешно выйти из курительной комнаты, настолько мучительны были приступы боли.
Антуан подумал немного.
— Ну что ж, — сказал он решительным тоном, — придётся испробовать ляпис…
Он открыл дверь в «лабораторию» и ввёл туда Рюмеля, который окончательно смолк; затем, повернувшись к нему спиной, он приготовил раствор и наполнил шприц кокаином. Когда он вернулся к своей жертве, та уже успела снять с себя парадный сюртук. Без воротничка, без брюк, Рюмель превратился в жалкого, униженного, замученного болью и тревогой пациента, который неловко освобождался от покрытого пятнами белья.
Но он ещё не окончательно пал духом. Когда Антуан приблизился к нему, он приподнял голову и попытался улыбнуться хоть сколько-нибудь непринуждённо, несмотря на то, что невыносимо страдал. Страдал он и от морального одиночества. Ведь обрушившаяся на него неприятность усугублялась в довершение всего невозможностью окончательно сбросить маску, признаться кому-нибудь, каким глубоким унижением не только для его плоти, но и для его гордости был этот дурацкий случай. Увы, кому мог он довериться? У него не было друга. Вот уже десять лет, как политика обрекла его на жизнь за глухой стеной одиночества в кругу державшихся по-товарищески, но лицемерных и недоверчивых сослуживцев. Кругом не было никого, с кем бы он мог завязать настоящую дружбу. Впрочем, нет, был такой человек — его жена; в сущности, она была его единственным другом, единственным существом, которое знало и любило его таким, каков он был на деле, единственной, кому он мог бы довериться с чувством облегчения, — но увы! Именно от неё ему приходилось тщательнее всего скрывать случившуюся с ним беду.
Ощущение физической боли положило конец его размышлениям. Ляпис начал действовать. Рюмелю удалось подавить первые стоны. Но вскоре, несмотря на применение болеутоляющего средства, он уже оказался не в состоянии сдерживаться, как ни стискивал зубы, как ни сжимал кулаки. Глубокое прижигание исторгло у него вопли, подобные воплям роженицы. В голубых глазах заблестели крупные слёзы.