Он замолк.
— Прочь, непокорный сын! — вдруг крикнул он.
Антуан удивлённо взглянул на отца. Однако эти слова были адресованы не ему. Значит, начинается бред? Больной, казалось, был вне себя, нижняя челюсть его угрожающе выдвинулась, лоб заблестел от пота, он даже вскинул обе руки.
— Прочь! — повторил он. — Ты забыл всё, чем обязан мне, твоему отцу, его имени, его положению! Спасение души! Честь семьи! Есть такие поступки… такие поступки, которые касаются не только нас одних! Которые позорят все традиции! Я тебя сломлю! Прочь! — Кашель мешал ему. Он долго не мог наладить дыхания. Потом проговорил глухим голосом. — Господи, не знаю, простил ли ты прегрешения мои… Что ты сделал с сыном своим?
— Отец, — попытался остановить его Антуан.
— Я не сумел его уберечь… от чужого влияния! От махинаций гугенотов!
«Ого, уже до гугенотов дошло!» — подумал Антуан.
(Но такова была маниакальная идея старика, и никто так толком и не понимал, откуда она взялась. Вероятно, — так, по крайней мере, предполагал Антуан, — сразу же после исчезновения Жака, в самом начале розысков, из-за чьей-то оплошности, г‑ну Тибо стало известно, что в течение всего минувшего лета Жак поддерживал самые тесные связи с Фонтаненами в Мезоне. Именно с этих пор старик, не слушая ничьих увещеваний, ослеплённый своей ненавистью к протестантам, а возможно, не забыв бегства Жака в Марсель в обществе Даниэля и, очевидно, путая далёкое прошлое с настоящим, упорно перекладывал на Фонтаненов всю ответственность за происшедшую трагедию.)
— Куда ты? — снова крикнул он и попытался приподняться. Он открыл глаза и, видимо, успокоенный присутствием Антуана, обратил к нему затуманенный слезами взгляд. — Несчастный, — пробормотал он. — Его, дружок, гугеноты заманили… Отняли его у нас… Это всё они! Это они толкнули его на самоубийство…
— Да нет, Отец, — воскликнул Антуан. — К чему мучить себя мыслью, что он непременно…
— Он убил себя! Уехал и убил себя!.. (Антуану почудилось, что старик шёпотом добавил: «Проклятый!» Но он мог и ошибиться. Почему «проклятый»? Это же действительно бессмысленно.) Конца фразы он не расслышал — её заглушили отчаянные, почти беззвучные рыдания, перешедшие в приступ кашля, но и кашель быстро утих.
Антуан решил, что отец засыпает. Он сидел, боясь шелохнуться.
Прошло несколько минут.
— Скажи-ка!
Антуан вздрогнул.
— Сын тёти… ну помнишь? Да, да, сын тёти Мари из Кильбёфа. Хотя ты не мог его знать. Он ведь тоже себя… Я был ещё совсем мальчишкой, когда это случилось. Как-то вечером из ружья, после охоты. Так никто никогда и не узнал… — Тут г‑н Тибо, увлечённый своими мыслями, ушедший в воспоминания, улыбнулся. — …Она ужасно досаждала маме песенками, всё время пела… Как же это… «Резвая лошадка, гоп, гоп, мой скакун…» А дальше как? В Кильбёфе во время летних каникул… Ты-то не видел таратайки дядюшки Никэ… Ха-ха-ха!.. Однажды весь багаж прислуги как опрокинется… Ха-ха-ха!..
Антуан резко поднялся с места; эта весёлость была ему ещё мучительнее, чем слёзы.
В последние недели, особенно после уколов, нередко случалось, что старик в самых непримечательных, казалось бы, подробностях вспоминал былое, и в его уже ничем теперь не занятой памяти они вдруг ширились, как звук в завитках полой раковины. Он мог несколько дней подряд возвращаться к ним и хохотал в одиночестве, как ребёнок.
С сияющим лицом он повернулся к Антуану и запел, вернее, замурлыкал странно молодым голосом:
— Эх, забыл дальше, — досадливо вздохнул он. — Мадемуазель тоже хорошо эту песенку помнит. Она её пела малышке…
Он уже не думал больше ни о своей смерти, ни о смерти Жака. И пока Антуан сидел у его постели, старик, без устали вороша своё прошлое, вылавливал из него воспоминания о Кильбёфе и обрывки старой песенки.
III
Оставшись наедине с сестрой Селиной, он сразу обрёл свою обычную степенность. Потребовал овощного супу и без протестов дал накормить себя с ложечки. Потом, когда они вместе с сестрой прочитали вечерние молитвы, он велел потушить верхний свет.
— Будьте любезны, сестра, попросите Мадемуазель зайти ко мне. И соблаговолите также созвать прислугу, я хочу с ними поговорить.
Мадемуазель де Вез, недовольная, что её требуют в неурочный час, мелко семеня, переступила порог спальни и остановилась в дверях, чтобы передохнуть. Как ни старалась она поднять глаза к постели, ей это не удавалось, мешала согнутая спина, и она видела только ножки мебели, а в тех местах, куда падал свет, потёртый ворс ковра. Монахиня хотела было пододвинуть ей кресло, но Мадемуазель отступила на шаг, она предпочитала простоять на одной ноге на манер цапли хоть десять часов подряд, лишь бы не прикоснуться своими юбками к этим сиденьям, верным рассадникам микробов!