Выбрать главу

Анетта. Только ладонь помнит прикосновение к её обнажённой руке. В ушах гудит. Жажда.

У Джузеппе есть план. На заре пробраться в палаццо, похитить Анетту, бежать с ней вместе. Он проскользнёт в её спальню. Она, босоногая, вскочит ему навстречу с постели. Вновь ощутить прикосновение её горячих атласных рук, её тёплый запах. Анетта. Он уже чувствует, как она жмётся к нему. Рот полуоткрыт, её влажный рот, её рот.

Джузеппе сворачивает на боковую дорожку. Кровь бьётся в жилах. Одним духом взлетает по каменистой тропке. Под луной бодрящая свежесть, просторы.

У края склона, навзничь, руки крестом. Рубашка распахнута, и он медленно гладит и трогает свою живую грудь. Над ним всё небо, млечно-звёздное. Мир, чистота.

Чистота. Сибилла. Сибилла, её душа, холодная и глубокая родниковая вода, холодная и чистая северная ночь.

Сибилла?

Джузеппе вскакивает. Крупными шагами спускается с холма. Сибилла. В последний раз, в последний раз, пока не рассвело.

Лунадоро. Вот стена, сводчатые воротца. Вот оно на свежепобеленной стене то место, где он запечатлел свой поцелуй. Первое своё признание. Вот здесь. Таким же вечером. Лунным вечером. Сибилла вышла его проводить. Её тень чётко вырисовывалась на белой стене. Он осмелел, он вдруг наклонился, он поцеловал на стене её профиль, она убежала. Таким же вечером.

Анетта, почему я вернулся к этим воротцам? Бледное лицо Сибиллы, лицо воплощённой воли. Сибилла совсем недалеко, такая близкая Сибилла, такая реальная и всё ещё незнакомка. Отказаться от Сибиллы? Ох, нет, нет, но распутать силою нежность, распутать этот узел. Вынуть кляп из этой наглухо запертой души. Какая тайна заперта в ней? Чистая мечта, свободная от инстинктов: подлинная любовь. Любить Сибиллу. Любить.

Анетта, ну зачем этот заранее на всё согласный взгляд, зачем эти слишком покорные уста? Слишком пылко предлагающее себя тело. Желание, слишком краткий миг желания. Любовь без тайны, лишённая измерений, без горизонтов. Без завтрашнего дня.

Анетта, Анетта, забыть эти податливые ласки, вернуть прошлое, снова стать детьми. Анетта, ласковая девчушка, любимая сестра. Да, но родная сестра, сестра, маленькая сестрёнка.

Да, покорные уста, уста полуоткрытые, влажные, сочные уста, всё понимающие.

Ох, это кровосмесительное желание, смертное желание, кто освободит нас от него?

Анетта, Сибилла. Распят между ними. Какая из двух? И к чему выбирать? Я не хотел зла. Двойное притяжение, извечное священное равновесие. Порывы-двойняшки равнозаконны, коль скоро рвутся они из моих недр. Почему же в жизни они несовместимы? Как всё было бы чисто в ярком свете дозволенности. К чему же этот запрет, раз в сердце моём всё так гармонично?

Единственный выход: один из троих лишний. Но кто?

Сибилла? О, Сибилла раненая — непереносимое видение. Только не Сибилла. Значит, Анетта?

Анетта, сестрёнка, прости, я целую твои глаза, веки, прости.

Нет одной без другой, значит, ни та, ни другая. Отказаться, забыть, умереть. Нет, не умереть: стать мёртвым. Исчезнуть. Здесь власть чар, неодолимое препятствие, запрет.

Здесь жизнь, любовь — невозможны.

Прощайте.

Зов неизвестности, зов завтрашнего, ещё не бывшего дня, хмель. Забыть, начать всё сызнова.

Вперёд. Бегом на вокзал. Первым поездом в Рим. Из Рима первым поездом в Геную. Из Генуи первым пароходом. В Америку. Или в Австралию.

И вдруг он засмеялся.

Любовь? Э, нет, жизнь, вот что я люблю.

Вперёд.

Джек Боти.

Антуан резко захлопнул журнал, сунул его в карман и встал, распрямив затёкшую спину. С минуту он постоял, рассеянно моргая от света, потом, спохватившись, снова сел.

Пока он читал, антресоли опустели: игроки ушли обедать, оркестр замолчал. Только, сидя в своём углу, еврей и читатель газеты продолжали играть в кости под весёлым теперь взглядом кошечки. Её дружок посасывал потухшую трубку, и всякий раз, когда бросал кости он, кошечка прилегала на плечо еврея, заговорщически хихикая.

Антуан вытянул ноги, закурил сигарету и попытался собрать воедино разбегающиеся мысли. Но мысли всё ещё упорно растекались, подобно взгляду, которому так и не удалось ни на чём сосредоточиться. Наконец он сумел оттеснить образ Жака и Жиз, и на душе стало поспокойнее.

Главное, как можно тщательнее отделить правду от того, что привнесено сюда воображением сочинителя. Правда, например, — сомнения в этом быть не может, — бурное объяснение сына с отцом. В словах советника Сереньо отдельные нотки звучат неоспоримо правдиво: «Гугенотские происки. Я тебя сломлю! Лишу тебя средств! Отдам тебя в солдаты!..» Или вот эти: «Чтобы еретичка носила моё имя!..» Антуану даже почудился гневный голос отца, выпрямившего стан и бросающего в темноту проклятья. Конечно, и крик Джузеппе: «Я себя убью!» — тоже правда, чем и объясняется, в сущности, навязчивая идея г‑на Тибо. С первых же дней розысков отец ни ни минуту не желал верить, что Жак жив: он сам по четыре раза в день звонил в морг. Этот-то крик и объясняет прорывающееся временами раскаяние отца в том, что он причина исчезновения Жака, и, вполне возможно, эти молчаливые укоры совести сыграли не последнюю роль в резком повышении белка, так ослабившего старика перед самой операцией. Так или иначе, события трехлетней давности в этом свете приобретали совсем иной аспект.