Выбрать главу

Жак молчал.

— Я лично, — снова заговорил Антуан, не глядя на брата, — прекрасно понимаю министра, который, осуждая войну с чисто человеческой точки зрения, в то же время вынужден принять некоторые агрессивные меры. Вынужден хотя бы потому, что находится у власти. Человек, стоящий во главе страны и обязанный следить за ее безопасностью, если он обладает чувством реальности, если угрожающая политика соседних государств для него очевидна…

— Не говоря уже о том, — прервал его Руа, — что не может быть такого государственного человека, который решился бы из-за своей личной чувствительности любой ценой избежать войны! Если ты стоишь во главе страны, имеющей определенный международный вес, страны, обладающей немалой территорией и колониальными владениями, это обязывает тебя реально смотреть на вещи. Самый пацифистски настроенный председатель совета министров, раз он находится у власти, должен сразу же понять, что государство не может сохранять свои богатства и защищать свое достояние от посягательств со стороны соседей, если оно не обладает мощной армией, с которой надо считаться и которая должна время от времени бряцать оружием хотя бы для того, чтобы весь остальной мир знал о ее существовании!

"Охранять свои богатства! — думал Жак. — Вот оно! Охранять то, чем владеешь, и присваивать при случае то, чем владеет сосед! В этом вся политика капитализма, идет ли речь о частных лицах или о целых нациях… Частные лица ведут борьбу за прибыли, нации — за выходы к морю, территории, порты! Как будто единственный закон человеческой деятельности конкуренция…"

— К сожалению, — сказал Штудлер, — какой бы оборот ни приняли события завтра, ваше бряцание оружием может иметь самые печальные последствия для французской политики, как внешней, так и внутренней…

Говоря это, он сделал движение в сторону Жака, словно спрашивая его мнения. В зрачках его был какой-то томный, волнующий блеск, который почти вынуждал собеседника отводить глаза.

Жуслен снова поднял голову и взглянул на Штудлера; затем взгляд его скользнул по лицам всех прочих. У него было характерное лицо блондина, с тонкой и нежной кожей: нос с горбинкой, довольно длинный и какой-то унылый; большой рот с тонкими губами, легко расплывающимися в улыбку; глаза тоже большие, странные, нежно-серого оттенка.

— Послушайте, — рассеянно пробормотал он, — вы все как-то забываете, что никто ведь не хочет войны! Никто!

— Вы в этом уверены? — спросил Штудлер.

— Разве что несколько стариков, — согласился Антуан.

— Да, несколько опасных стариков, упивающихся красивыми героическими фразами, — продолжал Штудлер, — и отлично знающих, что в случае войны они, сидя в тылу, смогут упиваться ими без малейшего риска…

— Опасность, — вставил Жак с осторожностью, которую хорошо заметил Антуан, — заключается в том, что почти всюду в Европе командные посты заняты такими вот стариками…

Руа со смехом взглянул на Штудлера:

— Вы, Халиф, — ведь вы, не боитесь новых идей, — могли бы подать этакую профилактическую идейку: в случае мобилизации призывается в первую очередь самый старший возраст. Всех стариков — на передовую!

— Что ж, это было бы не так глупо! — пробормотал Штудлер.

Наступило молчание и длилось, пока Леон подавал кофе.

— А ведь есть одно средство, единственное, почти верное средство избежать каких-бы то ни было войн, — мрачно заявил Штудлер. — Средство радикальное и вполне осуществимое в Европе.

— Какое же?

— Требовать народного референдума!

Один лишь Жак кивком головы одобрил это предложение.

Штудлер, ободренный, продолжал:

— Разве это не нелепо, разве это не бессмысленно, — что у нас, при демократическом строе и всеобщем избирательном праве, право объявления войны принадлежит правительствам?.. Жуслен сказал: "Никто не хочет войны". Так вот, ни одно правительство ни в одной стране не должно было бы иметь право решать вопрос о войне или даже о том, чтобы принять навязываемую ему войну, если на то нет ясно выраженной воли большинства граждан! Когда идет речь о жизни и смерти народов, обращаться к народному волеизъявлению по меньшей мере законно. А должно бы быть даже обязательно.

Когда он начинал говорить с воодушевлением, ноздри его крючковатого носа раздувались, скулы покрывались пятнами, а белки больших, как у лошади, глаз слегка наливались кровью.

— В этом нет ничего неосуществимого, — продолжал он. — Достаточно было бы каждому народу заставить своих правителей прибавить три строчки в конституции: "Приказ о мобилизации может быть издан, война может быть объявлена лишь после плебисцита и при условии, если за это выскажется семьдесят пять процентов населения". Поразмыслите над этим. Это единственное и почти безошибочное средство законодательным путем помешать возникновению новых войн… В мирное время, — мы это наблюдаем во Франции, — иногда еще можно сколотить большинство, которое выберет в правительство какого-нибудь задиристого политика, всегда находятся любители играть с огнем. Но накануне мобилизации такому человеку, — если бы он вынужден был запрашивать волю тех, кто поставил его у власти, — пришлось бы убедиться, что никто не согласен предоставить ему право объявлять войну.

Руа ничего не говорил и только посмеивался.

Антуан встал и дотронулся до его плеча:

— Дайте-ка мне спичку, милый Манюэль… Ну, а вы что на этот счет скажете? И что сказала бы ваша газета?

Руа поднял на Антуана свой уверенный взгляд примерного ученика; он продолжал посмеиваться 6 вызывающим видом.

— Манюэль, — объяснил Антуан, повернувшись к брату, — прилежный читатель "Аксьон франсез".

— Я тоже читаю ее каждый день, — заявил Жак, внимательно оглядывая молодого врача, который, со своей стороны, в упор смотрел на него. — Там сотрудничает целая бригада неплохих диалектиков, которые довольно часто строят просто непогрешимые рассуждения. К сожалению, по крайней мере, на мой взгляд, — они почти всегда строят их на неверных посылках.

— Вы полагаете? — протянул Руа.

Он не переставал улыбаться самоуверенно и заносчиво. Казалось, он не намерен был снисходить до обсуждения с профанами тех вещей, которые были дороги ему. Он походил на ребенка, желающего сохранить свой секрет. Тем не менее в глазах его порою пробегал какой-то дерзкий огонек. И, словно суждение Жака заставило его против воли покончить со своей сдержанностью, он сделал шаг по направлению к Антуану и резко бросил:

— Ну, а я, патрон, должен вам признаться, что мне надоела франко-германская проблема! Вот уже сорок лет, как мы тащим за собой это ядро, — и наши отцы, и мы сами. Довольно! Если для того, чтобы с этим разделаться, нужно воевать, — что ж, будем воевать! Раз уж все равно иначе нельзя — зачем ждать? Зачем оттягивать неизбежное?

— Все-таки лучше будем оттягивать, — улыбаясь, сказал Антуан. — Война, которая бесконечно оттягивается, очень похожа на мир!

— А я предпочел бы покончить с этим раз и навсегда. Ибо, во всяком случае, одно можно сказать с уверенностью: после войны — победим ли мы, что весьма вероятно, или даже в случае нашего поражения — вопрос будет окончательно разрешен в ту или иную сторону. И не останется больше никакой франко-германской проблемы!.. Не говоря уже о том, — прибавил он, и лицо его приняло серьезное выражение, — какую пользу принесет нам кровопускание при нынешнем положении вещей. Сорок лет мирного прозябания в гнилом болоте не могут поднять моральное состояние страны! Если духовное оздоровление Франции можно купить лишь ценою войны, то среди нас, слава богу, найдутся такие, кто, не торгуясь, пожертвует своей шкурой!

В тоне, которым он произнес эти слова, не было и следа бахвальства. Искренность Руа была очевидна. Это почувствовали все присутствующие. Перед ними был человек убежденный, готовый отдать жизнь за то, что казалось ему истиной.

Антуан слушал его стоя, с папиросой в зубах и сощурив глаза. Не отвечая, он окинул юношу серьезным и сердечным, немного меланхоличным взглядом: смелость ему всегда нравилась. Затем уставился на горящий кончик своей папиросы.