Выбрать главу

Она не двигалась, вперив жесткий взгляд в гравий дорожки под ногами.

— Что со мной произошло за эти годы… — начал он, сделав какое-то неопределенное движение. — О, не подумайте, что я стараюсь скрыть от вас что-либо. Нет. Наоборот. Больше всего на свете мне хотелось бы рассказать вам все.

— Я вас ни о чем не спрашиваю! — вскричала она, обретя вместе с вернувшимся даром речи тот резкий тон, который делал ее недоступной.

Молчание.

— Как вы далеки от меня сейчас, — вздохнул он. И после новой паузы призвался с обезоруживающей простотой: — А в себе я ощущаю такую близость к вам…

Голос его снова обрел ту же теплую, неотразимую интонацию… Внезапно Женни опять охватил страх. Она здесь одна с Жаком, кругом ночь, никого нет… Она сделала легкое движение, чтобы встать, обратиться в бегство.

— Нет, — сказал он, властно протянув руку. — Нет, выслушайте меня. Никогда не осмелился бы я прийти к вам после всего, что сделал. Но вот вы здесь. Рядом со мной. Вот уже неделя, как случай снова столкнул нас лицом к лицу… Ах, если бы вы могли сегодня вечером читать в моей душе! Сейчас для меня так мало значит все это — и мой отъезд, и эти четыре года, и даже… как ни чудовищно то, что я скажу, — даже вся та боль, которую я мог вам причинить! Да, все это так мало значит по сравнению с тем, что я сейчас чувствую… Все это для меня ничто, Женни, ничто, раз вы тут и я наконец с вами говорю! Вы даже не догадываетесь, что происходило в моей душе тогда, у брата, когда я снова увидел вас…

"А в моей!" — подумала она невольно. Но в этот миг она вспомнила о смятении, охватившем ее в последние дни, лишь для того, чтобы осудить свою слабость и отречься от нее.

— Слушайте, — сказал он. — Я не хочу вам лгать, я говорю с вами, как с самим собой: еще неделю тому назад я не решился бы даже себе самому признаться, что все эти четыре года не переставал думать о вас. Может быть, я и сам этого не знал, но теперь знаю. Теперь я понял, какая боль жила во мне всегда и всюду, — какая-то глубокая тоска, какая-то саднящая рана… Это было… разлука с вами, сожаление об утраченном. Я сам себя искалечил, и рана никак не могла зажить. Но теперь мне внезапно блеснул свет, я сразу ясно увидел, что вы снова заняли прежнее место в моей жизни!

Она плохо слушала. Она была ошеломлена. Биение крови в артериях отдавалось в ее голове оглушительным шумом. Все вокруг нее стало зыбким, все качалось — деревья, фасады домов. Но когда она на секунду поднимала голову, когда глаза ее встречались с глазами Жака, ей удавалось, не слабея, выдерживать его взгляд. И ее молчание, выражение лица, самый поворот головы, казалось, говорили: "Когда же вы перестанете мучить меня?"

А он продолжал свою речь в этой звонкой тишине:

— Вы молчите. Я не могу угадать ваших мыслей. Но мне это безразлично. Да, правда: мне почти безразлично, что вы обо мне думаете! Настолько я уверен, что смогу убедить вас, если вы меня выслушаете! Можно ли отрицать очевидность? Рано или поздно, рано или поздно вы поймете. Я чувствую, что у меня хватит силы и терпения завоевать вас вновь… На протяжении всего моего детства вы были для меня центром вселенной: я не мог представить себе свое будущее иначе, как в сочетании с вашим, — хотя бы даже против вашей воли. Против вашей воли, как сегодня вечером. Ведь вы всегда были немного… суровы со мною, Женни! Мой характер, мое воспитание, мои резкие манеры — все во мне вам не нравилось. В течение стольких лет вы противопоставляли всем моим попыткам к сближению какую-то антипатию, которая делала меня еще более угловатым, еще более антипатичным. Ведь правда?

"Правда", — подумала она.

— Но уже тогда ваша антипатия была мне почти что безразлична. Как нынче вечером… Разве могло это что-либо значить по сравнению с тем, что чувствовал я? По сравнению с моим чувством, таким сильным, упорным… и таким естественным, таким главным, что я очень долгое время не умел, не смел назвать его настоящим именем. — Голос его дрожал, прерывался. — Вспомните… В то прекрасное лето… Наше последнее лето в Мезоне!.. Разве вы не поняли в то лето, что мы под властью некоего рока? И что нам от него не уйти?

Каждое пробужденное воспоминание вызывало к жизни другие и повергало ее в такое глубокое смятение, что у нее опять возникло желание убежать, не слышать больше его слов. И все же она продолжала слушать, не упуская ни единого звука. Она задыхалась, как и он, и собирала всю свою волю, чтобы дышать как можно ровнее, чтобы не выдать себя.

— Когда между двумя людьми было то, что было между нами, Женни, — это влечение друг к другу, это ожидание, эта безграничная надежда, — тогда пускай пройдут четыре года, десять лет — какое это имеет значение? Такие вещи не стираются… Нет, не стираются, — вдруг повторил он. И добавил тише, будто поверяя ей тайну: — Они только растут, укореняются в нас, а мы этого даже не замечаем!

Она почувствовала, что в ней задето самое сокровенное, словно он дотронулся до больного места, до скрытой раны, о существовании которой она сама едва ли подозревала. Она немного откинула голову и оперлась вытянутой рукой о скамейку, чтобы держаться прямо.

— И вы остались той самой Женни, Женни того лета. Я это чувствую, и я не ошибаюсь. Та же самая! Одинокая, как тогда. — Он запнулся. Несчастливая… как тогда… И я тоже такой, каким был. Одинокий; столь же одинокий, как и прежде… Ах, Женни, два одиноких существования! И вот уже четыре года каждое безнадежно погружается во мрак! Но вот они внезапно обрели друг друга! И теперь они могли бы так хорошо… — На секунду он остановился. Затем с силой продолжал: — Вспомните тот последний день сентября, когда я собрал все свое мужество, чтобы сказать вам, как нынче вечером: "Мне нужно с вами поговорить!" Вы припомнили? Это было поздним утром, мы стояли на берегу Сены, в траве перед нами лежали наши велосипеды… Говорил я, как сейчас. И, как сейчас, вы ничего не отвечали… Но вы все-таки пришли. И слушали меня, как нынче вечером… Я угадывал, что вы готовы согласиться… Глаза у нас были полны слез… И когда я замолчал, мы тут же расстались, не в силах даже взглянуть друг на друга… О, как значительно было это молчание! Как печально! Но то была светлая грусть озаренная надеждой!

На этот раз она сделала резкое движение и выпрямилась.

— Да… — вскричала она, — а через три недели…

Подавленное рыдание заглушило конец фразы. Но бессознательно она пользовалась своим гневом, чтобы хоть как-нибудь скрыть от себя самой охватывающее ее упоение.

Все остатки страха и неуверенности, которые еще оставались у Жака, были сразу сметены этим возгласом упрека, в котором он услышал признание! Могучее чувство радости овладело им.

— Да, Женни, — продолжал он дрожащим голосом, — мне надо объяснить вам и это — мой внезапный отъезд… О, я не хочу выискивать для себя оправданий. Я просто впал в безумие. Но я был так несчастен! Ученье, жизнь в семье, отец… И еще другое…

Он думал о Жиз. Можно ли было уже сегодня… Ему казалось, что он ощупью движется по краю пропасти.

И он тихо повторил:

— И еще другое… Я вам все объясню. Я хочу быть с вами искренним. Совершенно искренним. Это так трудно! Когда говоришь о себе, сколько ни старайся, а всей правды никак не скажешь… Эта постоянная тяга к бегству, эта потребность освободиться, все ломая вокруг себя, — это страшная вещь, это как болезнь… А ведь я всю жизнь только и мечтал о ясности духа, о покое! Мне всегда представляется, будто я становлюсь добычей других людей; и что, если бы я вырвался, если бы мог начать в другом месте, далеко от них, совсем новую жизнь, я бы наконец достиг этой ясности духа! Но выслушайте меня, Женни: теперь я уверен, что если на свете есть кто-нибудь, способный меня излечить, дать мне какую-то прочную основу в жизни… то это — вы!

Во второй раз она повернулась к нему все с той же бурной стремительностью:

— А разве четыре года назад я сумела вас удержать?

У него возникло такое чувство, словно он наткнулся на что-то жесткое, что было в ней, что в ней все еще оставалось. И прежде, даже в те редкие часы, когда между их такими различными натурами начинало, казалось, устанавливаться взаимное понимание, он постоянно натыкался на эту скрытую жесткость.