Выбрать главу

— Это правда… Но… — Он колебался. — Разрешите мне высказать все, что я думаю: разве тогда вы что-нибудь сделали, чтобы меня удержать?

"Да, уж наверно, — мелькнуло у нее в голове, — я бы постаралась что-нибудь сделать, если бы знала, что он хочет уйти!"

— Поймите, я вовсе не пытаюсь смягчить свою вину! Нет. Я только хочу… (Его полуулыбка, робкий голос как бы заранее просили прощения за то, что он намеревался сказать.) Чего я от вас добился? Столь малого!.. Время от времени какой-нибудь менее суровый взгляд, менее отчужденное, менее сдержанное обращение, иногда какое-нибудь слово, в котором сквозила тень доверия. Вот и все… Зато сколько недомолвок, столкновений, отказов! Ведь правда? Разве я хоть когда-нибудь видел от вас поощрение, способное пересилить те болезненные порывы, которые толкали меня к неизведанному?

Она была слишком честна, чтобы не признать справедливость этого упрека. Настолько, что в данную минуту возможность обвинить самое себя доставила бы ей облегчение. Но он уселся рядом с нею, и она снова приняла замкнутый вид.

— Я вам не сказал еще всей правды…

Он прошептал эти последние слова совсем другим голосом, взволнованно, так серьезно и в то же время так решительно, что она вся затрепетала.

— Как объяснить вам еще одну вещь?.. И все же я не хочу, чтобы сегодня хоть что-нибудь, хоть что-нибудь оставалось скрытым от вас… Тогда в моей жизни был еще и другой человек. Существо нежное, пленительное… Жиз…

Она почувствовала, как острое лезвие вошло в ее сердце. И все же непосредственность этого признания — которого он мог бы не делать — так растрогала ее, что она почти забыла свою боль. Он ничего не скрывал от нее, она могла доверять ему вполне. Ею овладела странная радость. Она инстинктивно почувствовала, что избавление близко, что наконец-то она сможет отказаться от этой противоестественной борьбы с самой собою, которая убивала ее.

А он, когда губы его произнесли имя Жиз, должен был подавить в себе какой-то странный порыв, волну смутной нежности, которая, как он полагал, давно уже улеглась в нем. Это длилось не более секунды: последняя вспышка огня, тлеющего под пеплом, огня, который, быть может, дожидался именно этого вечера, чтобы окончательно погаснуть.

Он продолжал:

— Как объяснить мое чувство к Жиз? Слава все искажают… Влечение, влечение бессознательное, поверхностное, основанное главным образом на воспоминаниях детства… Нет, это еще не все, я не хочу ни от чего отрекаться, я не должен быть несправедливым к тому, что было… Ее присутствие — вот единственное, что радовало меня в нашем доме. Она — натура пленительная, вы сами знаете… Горячее сердечко, готовое любить… Она должна была мне быть как бы сестрой. Но, — продолжал он, и голос его прерывался на каждой новой фразе, — я должен сказать вам правду, Женни: в моем чувстве к ней не было ничего… братского. Ничего… чистого. — Он помолчал, потом совсем тихо добавил: — Это вас я любил братской любовью, чистой любовью. Это вас я любил, как сестру… Как сестру!

В этот вечер подобные воспоминания были до того мучительны, что нервы его не выдержали. К горлу поднялось рыдание, которого он не мог ни предвидеть, ни подавить. Он опустил голову и закрыл лицо руками.

Женни внезапно встала с места и отступила на шаг. Это неожиданное проявление слабости неприятно поразило ее, но в то же время взволновало. И в первый раз задала она себе вопрос — не ошибалась ли она, обвиняя Жака.

Он не видел, что она встала. Когда же заметил, что ее уже нет на скамейке, то подумал, что она ускользает от него, что она хочет уйти. И все же он не сделал ни единого движения, — согнувшись, он продолжал плакать. Быть может, в этот момент он словно раздвоился и полубессознательно, полуковарно пытался извлечь всю возможную выгоду из этих слез?

Она не уходила. Растерянная, стояла она на месте. Скованная своей гордой стыдливостью и в то же время трепеща от нежности и сострадания, она отчаянно боролась сама с собою. Один шаг отделял ее от Жака, и наконец ей удалось сделать этот шаг. Она различала почти у своих колен его склоненную, сжатую руками голову. И тогда она неловким движением протянула руку, и пальцы ее слегка коснулись его плеча, которое внезапно дрогнуло. Прежде чем она успела отшатнуться, он схватил ее руку и удержал девушку перед собой. Он тихонько прижался лбом к ее платью. Это прикосновение обожгло ее. Некий внутренний голос, еле различимый, предупреждал ее в последний раз, что она погружается в опасную пучину, что напрасно она полюбила, напрасно полюбила именно этого человека… Она вся судорожно сжалась, вся напряглась, но не отступила. Со страхом и восторгом приняла она неизбежное, приняла свою судьбу. Теперь ее уже ничто не освободит.

Он потянулся к Женни, словно хотел обнять ее, но удовольствовался тем, что схватил ее руки в черных перчатках. И за эти руки, которые она наконец согласилась отдать ему, он притянул ее к скамейке и заставил сесть.

— Только вы… Только вы способны дать мне то внутреннее умиротворение, которого я никогда не знал и нахожу сегодня подле вас…

"Я тоже, — подумала она, — я тоже…"

— Может быть, кто-нибудь уже говорил вам, что любит вас, — продолжал он глухим голосом, который, однако же (так показалось Женни), был достаточно звучным для того, чтобы дойти до нее, проникнуть в нее и повергнуть ее в неясное и сладостное смятение. — Но я уверен, что никто не сможет принести вам чувство, подобное моему, такое глубокое, такое давнее, такое живучее, несмотря ни на что!

Она не ответила. Волнение обессилило ее. С каждой секундой она ощущала, что он все больше овладевает ею, но зато и принадлежит ей все больше и тем безраздельнее, чем полнее уступает она его любви.

Он повторил:

— Может быть, вы любили кого-нибудь другого? Я ведь ничего не знаю о вашей жизни.

Тогда она подняла на него светлые глаза, удивленные и такие прозрачные, что в эту минуту он готов был все на свете отдать, только бы стереть даже воспоминание о своем вопросе.

Просто, уверенным и простодушным тоном, каким говорят об очевидном явлении природы, он заявил:

— Никогда еще никого так не любили, как я люблю вас… — И, помолчав немного: — Я чувствую, что вся моя прошлая жизнь была лишь ожиданием этого вечера!

Она ответила не сразу. Наконец прерывающимся голосом, грудным голосом, какого он никогда у нее не слыхал, пробормотала:

— Я тоже, Жак.

Она прислонилась к спинке скамьи и не двигалась, слегка откинув голову, устремив широко открытые глаза в ночной мрак. За один час она изменилась больше, чем за десять лет: уверенность в том, что ее любят, создала ей новую душу.

Каждый из них ощущал плечом, рукой живое тепло другого. Странно подавленные, с трепещущими ресницами, со смятением в сердце сидели они молча, испуганные своим одиночеством, тишиною, мраком, испуганные своим счастьем, словно счастье это было не победой, а капитуляцией перед какими-то таинственными силами.

Время словно остановилось; но вот внезапно все пространство вокруг них наполнилось мерным, настойчивым боем часов на церковной колокольне.

Женни сделала усилие, чтобы встать.

— Одиннадцать часов!

— Вы же не покинете меня, Женни!

— Мама, верно, уже беспокоится, — промолвила она в отчаянье.

Он не пытался удержать ее. Он ощутил даже какое-то странное, дотоле не испытанное удовольствие, отказываясь ради нее от того, чего больше всего желал, — иметь ее подле себя.

Идя рядом, но не обменявшись ни словом, спустились они по ступенькам к площади Лафайет. Когда они достигли тротуара, перед ними остановилось свободное такси.

— Но, может быть, — сказал он, — вы позволите мне хотя бы проводить вас?

— Нет…

Это было сказано грустно, нежным и в то же время твердым тоном. И внезапно, словно извиняясь, она улыбнулась ему. В первый раз за столько времени он видел ее улыбку.

— Мне нужно побыть хоть немножко одной, прежде чем я увижусь с мамой…

Он подумал: "Ну, не важно", — и сам удивился, что эта разлука оказалась для них не такой уж тяжелой.

Она перестала улыбаться. В тонких ее чертах можно было даже прочесть выражение тревоги, словно коготь былого страдания все еще был вонзен в это слишком недавнее счастье.