Он перелистывал книжку, пробегая глазами названия глав и водя толстым указательным пальцем по строкам, как ребёнок, читающий по складам:
— «Семейные радости»… «Теплота домашнего очага»… Вот, шкура! — Он закрыл книгу и вдруг, раскачав её в руке и согнув колени, точным движением игрока в кегли, швырнул её на стол. — Слушай, — сказал он, снова обращаясь к Жаку, — я тоже хочу написать свои воспоминания. Почему бы нет? Ведь и у меня были свои семейные радости! И воспоминания детства у меня есть! И даже столько, что хватит одолжить тем, у кого их нет!
Другие группы, привлечённые раскатами его голоса, уже приближались к нему; выходки Трибуна имели свойство время от времени разряжать атмосферу этих дискуссий в тесном кругу.
Он оглядел свою аудиторию, прищурив глаза, и начал очень искусно, приглушённым голосом, конфиденциальным тоном:
— Квартал Эстак в Марселе все знают, верно? Ну, так вот, мы жили вшестером в конце переулка на Эстаке. Две комнаты, да такие, что обе уместились бы в половине этой. А одна была без окон… Отец поднимался при свечах, на холодном рассвете, и вытаскивал меня из груды тряпок, в которых я спал вместе с братьями, потому что он не любил, чтобы храпели, когда он уже встал. Вечером, очень поздно, он возвращался полупьяный, измученный, бедняга, катаньем бочек по портовой набережной. Мать, постоянно больная, тряслась над каждым грошом. Она боялась отца не меньше, чем мы. Её тоже целый день не было дома, — не знаю точно, кажется, она работала поденно по хозяйству в городе… Я был сфабрикован первым по счёту, — такая мне выпала честь! — потому нёс ответственность за троих малышей. И давал же я им тумаков, любо было посмотреть, когда они меня выводили из себя своим хныканьем, сопливыми носами, своими ссорами… И ни ложки горячего супа за весь день! Ломоть хлеба, луковица, дюжина оливок, иногда кусочек сала. Ни вкусной еды, ни доброго слова, ни развлечений — ничего. С утра до вечера шляйся по улице, дерись друг с другом из-за каждого гнилого апельсина, найденного в канаве… Мы вылизывали раковины от устриц, брошенные бездельниками, которые смаковали их, запивая стаканчиком белого вина, на тротуаре… В тринадцать лет мы уже путались с девчонками за заборами на пустырях… Вот шкура! Мои семейные радости!… Холод, голод, несправедливость, зависть, возмущение… Меня отдали в ученики к кузнецу, который платил мне пинками в зад. Пальцы постоянно обожжены раскалённым железом, в голове жар от углей, а руки разламываются от кузнечных мехов!…
Он повысил тон, его голос стал вызывающим и дрожал от удовольствия. Быстрым взглядом окинул он своих слушателей, как бы говоря: «Мне тоже есть что порассказать из воспоминаний детства!»
Жак поймал смеющийся взгляд Желявского. Русский сдержанным движением руки остановил Кийёфа и спросил:
— Как ты пришёл в партию?
— Это было давно, — сказал Кийёф. — Службу я проходил во флоте. Мне посчастливилось попасть в одну каюту с двумя парнями, которые знали, они занимались пропагандой. Я начал читать, учиться. Другие тоже. Мы давали друг другу книжки, спорили… Грызлись порядком… А через полгода у нас составилась целая группа… Когда я расстался с ними, я уже понял: я стал человеком…
Он замолчал, потом, глядя прямо перед собою в пространство, продолжал:
— Мы составляли целую группу… Целый отряд «твердокаменных». Что с ними сталось? Они-то не пишут воспоминаний, эти ребята! Как поживаете, красавицы? — закричал он, галантно повернувшись к двум подошедшим молодым женщинам. — Жарковато, а?
Круг расширился, чтобы дать место вновь пришедшим — швейцаркам Анаис Жюлиан и Эмилии Картье. Одна была учительницей, другая — сестрой милосердия от Красного Креста. Они жили в одной квартире и обычно вместе приходили на собрания. Анаис, учительница, говорила на нескольких языках и печатала в газетах переводы иностранных революционных статей.
Они были совершенно не похожи друг на друга. Младшая, Эмилия, была маленькая, полная брюнетка; её лицо, обрамлённое голубой вуалью, которая так ей шла, что она никогда с ней не расставалось, было молочно-розовым — как у английского бэби. Всегда весёлая, слегка кокетливая; оживлённые движения, язычок бойкий, но не злой. Больные обожали её. Кийёф тоже. Он преследовал её полуотеческими поддразниваниями. С неподражаемой серьёзностью он объяснял: «Она не то чтобы красива, но, чёрт возьми, умеет себя подать!»